Вневременность мифотворчества
Любое яркое историческое событие (равно как и лицо, облеченное властью) рано или поздно оказывается в зоне мифологизации; чаще всего миф формируется одновременно с самим событием .
При этом следует хорошо понимать, что создание такого мифа – отнюдь не результат деятельности некоего «креативного бюро», точно знающего, как «позиционировать» этот миф в сознании масс и для чего. Напротив, в том-то и главная особенность социокультурной мифологизации, что ее основной механизм – стихийность, родственная механизмам фольклорным.
Очевидно, что новая эпоха открывает новый взгляд на трактовку особенностей мифомышления древних – перед нами те самые формы синкретизма, которые позволяют проникнуть в суть устройства мира, минуя линейность логики. Мифотворчество древних отталкивалось от простой задачи – объяснить мир, но связано было и с извечной психологической потребностью человека в чуде, тайне и авторитете . Эпоха нового времени сохранила эту потребность, диктовавшую новые мифотворческие задачи и определявшую новые мифотворческие усилия. Пересечение двух силовых линий – стремления объяснить неясное и воплотить сакральное (заведомо необъяснимое) – задавало характер этого мифотворчества.
Всякая мифология сводится к системе историй из «жизни» богов и героев. Мифотворческие усилия направлены прежде всего на созидание мифов вокруг духовных вождей. Это объяснимо важностью духовной сферы в человеческом обществе. Никакие прагматические интересы и экономические проблемы не смогут затмить и отодвинуть проблемы духовности.
Важно, что мифотворческий процесс нельзя ни остановить, ни спровоцировать. Будучи порождением коллективного бессознательного, нуждающегося в определенной сакральной зоне, на которую не распространяется власть (то есть любая сила, способная отнять, «закрыть» эту зону), мифотворчество живет по правилам, не поддающимся манипулятивным техникам. Тем не менее психологический эффект воздействия мифа на сознание достаточно высок: каким бы образом ни выстраивалась система доказательств, опровергающих мифоутверждение, преодолеть его оказывается чрезвычайно трудно. Смерть мифа всегда чревата рождением нового мифа, но сам механизм этого рождения неподвластен отдельному человеку или группе лиц. При этом новый миф зачастую оказывается копией старого, камуфлированной под условия нового времени.
Возведение в святые, или Особенности национального мифотворчества
В русском варианте мифотворчество нового времени связано с персонификацией подобно эпохе Древней Руси; причем главной мифотворческой моделью становится «возведение в святые». В качестве «объектов проекций» избираются личности, связанные напрямую с духовными сферами жизни.
Прежде всего, миф должен объяснять, «как нечто произошло». Например, пушкинский миф объясняет, что именно Пушкин создал русскую литературу в современном понимании этого явления – как важнейшую манифестацию национального самосознания. Функционирование мифа зиждется на объяснениях, как могло так случиться, что эта личность (Александр Сергеевич Пушкин) и стала выразительницей идеи национального identity (то есть воплощением национального самосознания).
Во-вторых, миф должен всесторонне охарактеризовать объект своей проекции – характер, жизнь, духовный подвиг. Это задача агиографии, житийного дискурса. Таким образом, в нашем примере миф о Пушкине должен был обернуться рассказом (сказом) о его жизни. Однако древняя национальная схема сакрализации предполагала, разумеется, не только результаты духовной деятельности человека, но и его «крестный путь», то есть являлась по сути агиографичной (авторитет). При этом важнейшее место в агиографии занимали не столько сами подвиги и деяния (которые обычно приводились для того, чтобы продемонстрировать чудесные способности героя агиографии), сколько страдания и мучения, вынесенные героем за веру (что позволяло назвать его «страстотерпцем»).
Наконец, в-третьих, миф должен стать связующей нитью между объектом своей проекции и своими носителями, то есть создать определенный контакт настоящего времени с прошлым. Это задача ритуальных построений, в которых, как известно, миф и оживает. Сюда можно отнести юбилейные пушкинские сценарии российского масштаба.
Очевидно, что функции мифа не может взять на себя научное знание. Составление даже самой высоконаучной биографии Пушкина не даст ответа на вопрос: почему именно он? Напротив, научные биографии поэта порождают недовольство и заставляют все новых и новых авторов браться за свои интерпретации документов и фактов.
Декабристы как собирательный образ
Миф о Пушкине и декабристах отличается сложной и многосоставной природой. Перед нами, несомненно, классическая мифическая пара, которая может быть сопоставлена по ряду признаков, а может быть и противопоставлена по определенным позициям, но один из компонентов этой пары в свою очередь является некой обобщенной «персоной». «Декабристы» в общественном сознании слились в единый устойчивый образ, маркированный рядом признаков. Однако эти признаки сформировались не сразу.
Прежде всего, следует указать на безымянность, неперсонифицированность «декабристов» (существование обобщенного понятия «декабристы», многократное его употребление в конце концов стирает конкретные имена – это вопрос о редуцировании явления до ярлыка, условной формулы. В этой формуле нет «Пестеля», «Волконского», «Трубецкого», есть обобщенное «декабристы»). С этой точки зрения актуальна мифологизация, например, Бориса и Глеба, в ходе которой имена братьев превращаются в единый текст (Борис-и-Глеб, см. например, названия соответствующих церквей, городов или фамилию «Борисоглебский»). Персоны Бориса и Глеба перестали идентифицироваться (равно как и в случае авторов «Двенадцати стульев» «Ильфа-и-Петрова», как бы ни удалены были объекты проекций в культурном поле и тем более в зоне сакрализации). Для советского периода истории такие обобщения были вполне частотны: например, собирательный образ 26 бакинских комиссаров или молодогвардейцев.
Далее, суть понятия «декабристы» в массовом сознании претерпела ряд существенных изменений. Здесь возникли «ножницы», связанные с дискретностью «массового» восприятия. Так как события декабря 1825 года были достаточно ярким фактом, то они нашли отклик не только в высших и средних слоях общества, но и в народном сознании. При этом траектории мифотворчества в этих разных стратах оказались диаметрально противоположными. Если «верхнее» общество сразу двинулось по пути сакрализации и возвеличивания подвига декабристов, то «низы» интерпретировали 14 декабря как день Антихриста, попытку убиения царя, что традиционно воспринималось в фольклоре как самое страшное преступление. С этой точки зрения важным представляется возникновение легенды о «кресле с ножами»: декабристы («сенаторы») предстают в этой легенде изобретателями адского устройства, которым они тайно оборудуют кресло царя в «сенате». В момент, когда он сядет на трон, тысячи механических ножей изрежут его тело. Однако преданный слуга императора опережает царя, движущегося к этому эшафоту, и кидается в кресло, жертвуя собой, но спасая государя .
Тем не менее народная версия оказалась тупиковой и в мифотворческий сценарий в конце концов не попала, в то время как «верхняя» мифомодель оказалась более жизненной и «сползла» (по выражению М. Вебера) в нижние страты. Этот процесс «сползания» был поддержан и социальными процессами: все большей демократизацией русского общества к концу XIX века. Таким образом, понятие «декабристы» не сразу, но за относительно небольшой период времени получило ту ассоциативную окраску, какая закрепилась за ним и по сей день;
Важно также, что идеализация декабристов началась (и, соответственно, возникла благоприятная почва для мифотворчества) в период «народнического» всплеска 50-60-х годов. В связи с этим качественный состав понятия «декабристы» может быть представлен следующим образом:
– самоотверженные борцы за свободу народа;
– жертвы тиранического режима;
– образцы гражданского служения.
Основным свидетельством таковых оценок могут служить произведения литературы, фиксирующие общее отношение к явлению (например, поэмы Некрасова «Дедушка», «Русские женщины» или замысел Толстого «Декабристы»). Следует указать и на популярность некрасовских поэм – именно в связи с совпадением представленной там точки зрения и созревающим мифом. Сам факт реабилитации осужденных всколыхнул общественное мнение, активизировал «историческую память» и – неизбежно – спровоцировал аберрацию.
Характерно, что во всех литературных текстах – как состоявшихся, так и оставшихся в планах ? декабристы, вернувшиеся после тридцатилетней ссылки в столицы, оказываются носителями высшей морали, высоких ценностей, олицетворением самопожертвования во имя великой цели – освобождения народа. Народнические настроения эпохи, которая пришла сразу вослед «мрачному семилетию», как магнитом, притягивала декабристская история. По известному выражению, декабристы оказывались «ласточками», прилетевшими слишком рано и убитыми морозом, но предвестившими весну. Именно в силу этих ожиданий реальные настроения и мысли декабристов никого особо не волновали: они уже не принадлежали сами себе, они принадлежали истории – а следовательно, и мифу. В замысле Толстого вернувшийся декабрист должен был стать тем нравственным центром произведения, откуда шел отсчет всех оценок реальной жизни 50-х?60-х годов. В этом случае сам механизм возникновения модели очевиден: поиск той высоты, с которой современность предстанет, наконец, в своем истинном виде. Продолжая культурологические аналогии, можно упомянуть как радищевское «Путешествие…», где символическая гостья Прямовзора открывает глаза наивному правителю на реальный ужас, царящий в стране, так и лермонтовское стихотворение «Смерть Поэта», где единственной площадкой, откуда может быть видна грязь окружающего мира, назван «высший суд» и, соответственно, неумолимое карающее правосудие Господне. Анекдоты позднего советского времени об ожившем Ленине использовали ту же систему представлений, например: «Ленина воскресили, он пошел, посмотрел на все, утром находят записку на столе в Кремле: “Все видел, все понял, ухожу в подполье”».
Если продолжать аналогию с лермонтовским стихотворением, то следует указать еще на одну чрезвычайно значимую позицию, кстати, роднящую мнимо противопоставленную пару «Пушкин и декабристы». Это гибель в столкновении с властью. «Бодался теленок с дубом» ? горькая ирония более позднего времени; однако база мифологизации одна и та же. Декабристы – жертвы жестокой машины властей, перед которой они бессильны и слабы. О Моське, лающей на Слона, здесь говорить не приходится, поскольку задача бесстрашных «малых» была вовсе не связана с самовыдвижением и саморекламой. Бессилие декабристов воспринимается как их сила, гимн которой пропоет Горький: «Безумству храбрых поем мы песню».
К общему представлению о подвиге декабристов добавился и стал жить самостоятельной жизнью миф о женах декабристов. Характерно, что, начиная с уже упомянутой поэмы Некрасова, этот миф в массовом сознании формировался по идеализирующей траектории: предполагалось, что жены последовали за мужьями в силу своей русской (и близкой к народной) самоотверженности и чувства долга, чтобы разделить участь супругов, какой бы тяжелой она ни была.
В действительности же этот женский поход в Сибирь был во многом сопряжен с уверенностью женщин в кратковременности наказания, быстрому разрешению этой ситуации в пользу декабристов, немедленном возвращении в столицы. В этом смысле чрезвычайно интересна современная музейная композиция в Иркутске (дом Волконской). Главная задача композиции ? воспроизвести быт столичной дворянки, волей судьбы оказавшейся в сибирской глуши. И хотя обычно в основе музейных концепций лежат наиболее известные стороны мифа, здесь мы сталкиваемся с иной ситуацией. Бережно, по крупицам воссоздавая утраченные черты (музей возводился фактически из ничего, хотя несколько экспонатов ? оригинальные вещи Волконской), работники музея создали композицию, идущую с мифом вразрез, в каком-то смысле корректирующую его. При этом сама коррекция незаметна, она как бы «вписана» в оболочку мифа, камуфлирована под него.
Посетитель музея может познакомиться с копиями всех документов, ограничивающих права женщин, отправившихся вослед за мужьями. Однако тут же сообщаются факты, доказывающие, что и сами женщины, и власти понимали, что это, скорее, «устрашения», чем реальная угроза. Сообщается, что Волконская каждый день ждала избавления от горькой участи, была уверена, что проведет в Сибири год-два. Все убранство и устройство дома были подчинены идее создать в этом «медвежьем углу» остров столичной жизни; таково вертикальное фортепиано (одно из двух сохранившихся в мире), таков и зимний сад (и сегодняшние работники музея с гордостью показывают созревший в этом саду ананас). Самое впечатляющее – одна из последних комнат экспозиции, спальня Волконской, где под ее портретом приведены мало известные слова женщины о ее ежедневном ожидании разрешения выехать из Сибири и вывезти оттуда детей. В мифе, как известно, жены декабристов предстают как самоотверженные женщины, заранее знавшие, на что идут, и готовые провести в Сибири всю жизнь. Это было вовсе не так – убеждает музейная композиция. Но убеждение это «завернуто» в привычную оболочку: посмотрите, какие лишения терпели эти мужественные женщины, как они страдали и мучались, разделяя судьбу мужей.
Для мифотворческой деятельности, таким образом, факты не являются главным источником. Важна сама культурная модель, которая репрезентируется в том или ином событии. Миф потому и возникает, что сознание нуждается в объяснении этой культурной модели, ищет ее место в общей концепции бытия. Таким образом, тема «жен-декабристок» «подверстывалась» к общему мифу о декабристах.
Многосоставный декабристский миф благодаря народническому периоду перекочевал в советскую эпоху фактически без изменений. Главным мифологом выступил В. И. Ленин – во многом эта роль принадлежала ему прежде всего потому, что слово вождя оказывалось слишком растиражированным, оно (хоть и искусственно) выступало в качестве «окончательного приговора», того самого «ярлыка», до которого рано или поздно сворачивается любое культурное явление. Н. А. Рубакин назвал это явление «суправербальностью»: «К отделу суправербальной библиопсихологии относится исследование не только перехода отдельных слов в каждой фразе в бессловесные переживания или в переживания, выраженные другими словами, но и перехода нескольких фраз в одно общее суммарное переживание и перехода нескольких текстов, книг и целых групп книг – в их суммарные переживания высшего порядка» . Н. А. Рубакин полагает, что суправербальность ведет к образованию аксиом, ярлыков, прочно заслоняющих истинную суть текста, не дающих возможности взглянуть на произведение (или творчество автора в целом) непредвзято: «Ярлык объективируется как проекция и держится по большей части на эмоциях, а не на фактах» . По мнению Рубакина, с негативными перегибами суправербальности можно бороться просветительскими методами. Однако представляется, что процесс суправербальности менее поддается коррекции «извне», чем это можно было бы ожидать. Механизм «сворачивания» любого культурного явления до «шифра», «кода», «формулы» родственен механизму возникновения прозвищ – нередко вопреки фактам, под воздействием каких-то темных, непознаваемых импульсов. Природа этих импульсов, возможно, скрывается в общенациональном «ядре» и соотносится с глубинными «формулами» вневременного культурного пласта.
В данном случае мы как раз наблюдаем иной вариант суправербальности: у ярлыка есть автор. В статье Ленина «Памяти Герцена» была приведена характеристика так называемых трех этапов освободительного движения, которая долгое время заучивалась в школах наизусть: «Чествуя Герцена, мы видим ясно три поколения, три класса, действовавшие в русской революции. Сначала ? дворяне и помещики, декабристы и Герцен. Узок круг этих революционеров. Страшно далеки они от народа. Но их дело не пропало. Декабристы разбудили Герцена. Герцен развернул революционную агитацию. Ее подхватили, расширили, укрепили, закалили революционеры-разночинцы, начиная с Чернышевского и кончая героями “Народной воли”. Шире стал круг борцов, ближе их связь с народом. “Молодые штурманы будущей бури,” ? звал их Герцен. Но это не была еще сама буря. Буря ? это движение самих масс. Пролетариат, единственный до конца революционный класс, поднялся во главе их и впервые поднял к открытой революционной борьбе миллионы крестьян. Первый натиск бури был в 1905 году. Следующий начинает расти на наших глазах» . Этот трехсоставный ярлык («узок круг», «страшно далеки от народа», «но их дело не пропало даром»), вписанный в трехсоставную же структуру, где декабристам отведено было место номер один, вошел в массовое сознание прочно и основательно, однако претерпел еще один процесс упрощения. Определение Ленина, построенное по принципу антиномичной конструкции (сначала негатив, затем ? после противительного союза «но», аннулирующего первую часть, ? позитив), дает возможность однозначно установить авторское (ленинское) отношение к декабристам – их дело не пропало даром, следовательно, декабристы – это хорошо. «Узость» их «круга» и «отдаленность от народа» не так важны, как это – самое главное – обстоятельство. Первые две части лишь объясняли поражение. Но третья постулировала значение всего движения декабристов в неразрывной диалектической цепи революционизирования общества.
Почти за полвека до этой статьи И.А. Гончаров в своем «Мильоне терзаний» сформулировал ту же мысль, но метафорически (интересно, что применительно к декабристской модели поведения, поскольку именно так писатель интерпретировал образ Чацкого): «Чацкий сломлен количеством старой силы, нанеся ей в свою очередь смертельный удар качеством силы свежей».
Таким образом, декабристы – герои и жертвы, принесшие свою жизнь и свободу на алтарь великого дела освобождения народа .
Зачем декабристам Пушкин
Можно было, разумеется, поставить вопрос иначе: зачем Пушкину декабристы? Но это не было бы адекватно мифу, главный вопрос которого в этой части именно таков: какова роль Пушкина в движении декабристов?
Прежде всего, существует достаточно выраженная научная традиция описания отношений Пушкина и декабристов, перекочевавшая в учебники, справочники, энциклопедии и т.п. «ярлыковые» («дайджестные») тексты. Не ставя своей целью показывать ход ее утверждения (он слишком ожидаем и очевиден), сформулируем эту традицию вслед за В. Непомнящим : пришла пора пересмотреть заблуждения пушкиноведения, которые являются «фундаментальными мифами» и фальсифицируют наследие Пушкина, давая ему заведомо ложную оценку. Эти мифы внедрялись долгое время в сознание советского человека через систему образования и сводятся, в частности, к тотальной политизации пушкинского творчества в духе учения о «трех периодах освободительного движения в России» (пожизненное вписывание поэта в идеологию декабризма), насаждение представлений об однозначно отрицательном отношении Пушкина к царям и царской власти вообще и однозначно положительном – к мятежам и революциям.
Если вернуться от этого резкого высказывания к его основе (тому самому фундаментальному мифу), то станет ясно, что такая традиция рассмотрения пары Пушкин – декабристы существовала более длительный период, чем только несколько советских десятилетий. Очевидно, что для народнически настроенного сознания среднего интеллигента (а именно эта, по выражению Дж. Брукса, «полуинтеллигенция» и составляла основной слой русской читательской публики, следовательно, определяя приоритеты русских читателей ) Пушкин и декабризм объединялись именно в той пропорции, какая приветствовалась позднее в советской идеологической системе.
При этом возникло и было культивировано несколько принципиальных моментов, призванных объяснить «основной вопрос» темы: почему Пушкин не был членом тайного общества:
1) декабристы предвидели свою горькую участь и хотели уберечь великого поэта от расправы;
2) декабристы опасались, что Пушкин, не воздержанный на язык и слишком откровенный, выдаст организацию.
Очевидно, что для идеальной схемы второе положение было не слишком удобно. Известно , что даже в научном издании записок и писем Горбачевского, подготовленном Б.Е. Сыроечковским, Л.А. Сокольским и И.В. Порохом, текст письма Горбачевского был опубликован не полностью . Из текста изъято «исключительно тяжкое, несправедливое обвинение, брошенное Горбачевским Пушкину» . В полном тексте этого письма значилось: «…не могу забыть той брошюрки, которую я у тебя читал, сочинение нашего Ив.Ив. Пущина о своём воспитании лицейском и о своём Пушкине, о котором он много написал. Бедный Пущин ? он того не знает, что нам от Верховной думы было запрещено знакомиться с поэтом Александром Сергеевичем Пушкиным, когда он жил на юге. И почему: прямо было сказано, что он по своему характеру и малодушию, по своей развратной жизни сделает донос тотчас правительству о существовании Тайного общества. И теперь я в этом совершенно убеждён, ? и он сам при смерти это подтвердил, сказавши Жуковскому: “Скажи ему (т. е. Николаю), если бы не это, я бы был весь его”. Что это такое? И это сказал Народный поэт, которым именем все аристократы и подлипалы так его называют. Прочти со вниманием об их воспитании в Лицее; разве из такой почвы вырастают народные поэты, республиканцы и патриоты? Такая ли наша жизнь в молодости была, как их? Терпели ли они те нужды, то унижение, те лишения, тот голод и холод, что мы терпели? А посмотри их нравственную сторону. Мне рассказывали Муравьёв-Апостол и Бестужев-Рюмин про Пушкина такие на юге проделки, что и теперь уши краснеют» .
Подобные отступления от траектории развития мифа оказывались крайне неудобными. Сопротивление мифа фактам ? тема особого разговора, нас же в этом случае интересует «дружное признание» творческого союза и некоего «биологического симбиоза» «декабристов» и «Пушкина».
Как хорошо известно в декабристоведении, на допросах, связанных с восстанием 14 декабря, имя Пушкина звучало постоянно. Вольная (неподцензурная) поэзия Пушкина выступала в качестве того самого «слогана» мятежа, который придавал восстанию статус культурного действа, возвышал мятежников до героического уровня. Разумеется, поэзия, например, Рылеева в этом отношении была более целенаправленной. Но все, что связано с пушкинской поэзией начала 20-х годов (до ссылки на юг), было овеяно «романтическим флером» неимоверно шумного и яркого публичного «явления» юного Пушкина. Его появление на Парнасе отечественной словесности было сопряжено именно с нарушением всяческих правил и эпатажной смелостью, которая, как только и могло быть, касалась не только и не столько революционных нарушений едва начавшей складываться эстетической литературной системы, сколько политической независимости. Творческое поведение Пушкина было последовательным и цельным: в чем же еще могла проявиться смелость, как не в бесстрашии перед троном? Стихи, которыми Пушкин «наводнил всю Россию», на самом деле, как и следует ожидать, были гораздо сдержаннее, чем их интерпретация разгоряченными умами.
В своем исследовании пушкинского мифа П. Дебрецени отмечает, что конвергенция читателя и автора (П. Дебрецени ссылается на труды В. Изера), без которой невозможна жизнь литературного произведения, неизбежно порождает «гравитационное поле» между текстом, «творимым автором», и «реализацией его читателем». «Пространственная форма» Дж. Франка есть самое точное объяснение механизмов памяти: отпечатывается «пространственный образец», то есть не полный объем текста, а несколько самых ярких штрихов. Дебрецени говорит об уникальности распространения пушкинских текстов – не только списочная культура, но и коллективные читки. Естественно, такое чтение не предполагало полного воспроизведения настолько сложного текста, как, например, «Вольность». Но нескольких точных знаков вполне было достаточно для того, чтобы слушатели прониклись ее резким революционным пафосом (хотя по сути она таковой не была): ее названия, отсылавшего к опальному бунтарю-одиночке Радищеву, и строфы «Тираны мира, трепещите!», восходящей к «Марсельезе». Это и отпечатывалось в сознании читателей и слушателей. Такова была и судьба «Деревни» – спокойно-охранительная концовка этого стихотворения просто не замечалась читателями, и произведение воспринималось как резко обличительное .
Кроме того, имеет значение и факт приписывания Пушкину множества «вольных» и «крамольных» произведений эпохи (факт многократно изучен в пушкинистике, но нам он интересен как одна из сторон мифа «Пушкин и декабристы»: недостаточность пушкинского материала компенсировалась привязкой к его имени всевозможных резких антиправительственных текстов). Эта сторона мифа была обыграна в «отхармсовских» анекдотах Н. Доброхотовой-Майковой и В. Пятницкого, написанных в начале 1970-х годов (они же сочинили ряд текстов, в центре которых была ленинская фраза о «декабристах», «разбудивших Герцена»).
Выхватывание из контекста отдельных «подходящих» фраз ? это та самая практика обращения с поэзией, которая будет чрезвычайно востребована в 50?60-е народнические годы и позднее закрепится в советской культурной модели.
Декабристская модель поведения, таким образом, трансформировала пушкинские стихи в соответствии со своими принципами. На этом уровне Пушкин оказывался «одним из нас (декабристов)». Так закрепилась та сторона мифа, которая утверждала идейное единство поэта и декабристов. Если рассуждать о степени аберрации в этом узле мифа, то она незначительна и связана в основном с «выпрямлением» пушкинских идеологем, расплывчатых и крайне неустойчивых в то время.
Сам Пушкин закрепил эту сторону мифа в стихотворении «Арион» (где он выступает «певцом», «полным беспечной веры», то есть некой фигурой «непосвященного», но «причастного» и «сочувствующего», лишь после гибели товарищей осознавшего свою высокую миссию: «Я гимны прежние пою…»). Именно это стихотворение примиряет внутренние противоречия мифа и выстраивает его единую стратегию, позволяющую мифу свернуться до своей репрезентанты – ярлыка. Неучастие в декабристском движении предстает в виде одной из сторон творческой модели поведения. Поэт «беспечен», то есть – в силу своего таланта и отрешенности от всего земного ? не способен стать активным участником борьбы, требующей отказа от «служенья муз». Но, не будучи матросом, «напрягающим парус», либо сидящим на веслах богатырем, он оказывается небесполезен на этом «челне»: «Пловцам я пел». Это лучшее объяснение связи Пушкина и декабристов: они идеологи и практики восстания, Пушкин – их священный поэт, гений, возвышающий их подвиг, освящающий их действо великой силой искусства. Непричастность (формальная) Пушкина к декабристам, таким образом, оказывается вариантом «высшей» причастности. Противоречие снято, миф развивается дальше.
К этой стороне мифа «подверстываются» как факт стремления Пушкина в Петербург накануне восстания, так и его ответ на прямой вопрос царя о его возможном поведении 14 декабря (равно как и стихи «Во глубине сибирских руд» и «И.И. Пущину»).
Если обобщить эти наблюдения, получится та самая картина, которую язвительно рисует В. Непомнящий: Пушкин и декабристы слиты в едином порыве преобразовать российскую действительность на основе принципов добра, справедливости, свободы.
Формула мифа
В 1998 году в Челябинске (82 % опрошенных), Санкт-Петербурге (6 %), Москве (12 %) была опрошена группа лиц (450 человек) в возрасте от 14 до 80 лет, не имеющих специального филологического образования. В частности, проводился и ассоциативный эксперимент. Участникам предлагалось выстроить «ассоциативный ряд», который возникает в их сознании при упоминании имени Пушкина. Результаты этого эксперимента позволяют судить о месте темы «Пушкин и декабристы» в массовом (среднестатистическом) сознании. Интересно, что лица старше 1950 года рождения вообще не связывают имя Пушкина с декабристским движением. А группа лиц 1950?1959 годов рождения демонстрирует укрепление этой «пары» на уровне массового восприятия . Среди ассоциаций с именем Пушкина звучат такие: «декабристы», «бунт», «мятеж», «площадь», «Кюхельбекер», «вольнодумство». В целом процент этих ассоциаций 8, 8 %, что становится вторым по частотности результатом после абсолютных лидеров («любовь», «радость», «свет»). Во всех более младших группах ассоциация с декабристами занимает менее частотное положение, но неизменно присутствует. Самыми частыми (помимо самого слова «декабристы») оказываются следующие ассоциации: «дворянин», «офицер», «эпоха», «полиция», «бунтарство», «царь», «революция», «Арзамас».
В процентном отношении наиболее часто связывают Пушкина с декабристами лица, чье образование завершилось в 1970-е гг., когда, по-видимому, с одной стороны, происходила экспансия пушкинского мифа во внелитературные сферы, а с другой стороны, была высока потребность в идеологизации, «причесывании» этой экспансии.
Итак, формула мифа «Пушкин и декабристы» может быть представлена в виде короткого слогана «Пушкин – друг декабристов», где, как видим, присутствуют в свернутом виде главные позиции: во-первых, декабристы однозначно воспринимаются как значительное и «реабилитирующее» явление (если ты дворянин – это плохо, но если ты дворянин-декабрист – это прекрасно; декабристы – высшее проявление революционности, читай – высшее проявление духовного развития в дворянский период); во-вторых, Пушкин не был декабристом в прямом смысле слова (поэтому в формуле он отграничен от декабристов, зрительно, пространственно им противопоставлен), но с декабристами он связан паритетными отношениями («друг» означает «равный», кроме того, «сочувствующий», «разделяющий их убеждения», а если подключить романтическую модель дружбы, то и «готовый жертвовать собой ради друзей»).
Следует также отметить, что, как и миф о Пушкине либо «чистый» миф о декабристах, миф «Пушкин и декабристы» имеет свою траекторию развития в кругах специалистов, людей, специально занимающихся проблемой взаимоотношений поэта и декабристов с самых разных позиций (исторической, филологической, культурологической и т.п.). В этом смысле наиболее востребованными как раз оказываются те стороны мифа, которые «скругляются» и «затушевываются» в среднестатистическом сознании. Например, проблема неприглашения Пушкина в декабристские ряды, знаменитые воспоминания о встрече в Каменке, отклики современников на эту тему. Здесь уместно процитировать письмо С. Эрлиха, обратившегося ко мне с просьбой написать эту статью: «Не могли бы Вы подготовить статью о мифологизации темы «Пушкин и декабристы»? Мне думается, что в общественном сознании они воспринимаются аналогично паре Дионис ? Аполлон. Мне ближе аналогия Варуна ? Митра».
Во-первых, мне не хотелось бы оставить эту мысль без авторства, а во-вторых, сама по себе формулировка проблемы и попытка увидеть в мифе мифопару представляется симптоматичной и подлежащей культурологическому анализу. Прежде всего, мифологические аналогии в современных мифах – путь скорее метафорический, нежели методологический. Особенно это показательно при сопоставлении пар «Дионис – Аполлон» и «Варуна – Митра». По своей корневой сути и «ролям» пары эти вполне тождественны, хотя, разумеется, различий достаточно. Главное, в чем они сходны: декабристы воспринимаются как аналог классического, упорядоченного, совершенного в своей гармонии и правильности, конгруэнтности и симметрии мира, а Пушкин противопоставляется им как непредсказуемость, неупорядоченность, разбросанность и творческая спонтанность.
Думается, что такая метафора закрепившегося мифа вполне оправдана и восходит к решению того самого ключевого вопроса, о котором речь шла выше: почему Пушкина «не взяли»? Попытка объяснения этого исторически значимого факта личными характеристиками поэта представляется вполне простым и, можно сказать, напрашивающимся решением проблемы. Процитируем учебник для вузов: «Декабристы не вовлекали Пушкина в члены общества, не совсем доверяя его пылкой натуре, а главное, боясь за судьбу гениального поэта, но они широко использовали в своей пропагандистской деятельности его свободолюбивую поэзию» .
Но следует учесть, что в другом «элитарном» специфическом мифе о месте Пушкина в отечественном пантеоне словесности Пушкин выступает аполлонической мерой, символом соразмерности и эстетической меры, красоты и спокойной симметрии, наконец, собственно Хранителем (Митра). Эта последняя позиция особенно была активизирована в 1920-е годы, когда Пушкин превратился в единственный символ убиваемой культуры, залог ее неуничтожимости. Именно по пути доказательства этих черт идут все исследователи, пытающиеся определить причины неувядающей красоты его поэзии. Особенно следует назвать питерского исследователя О. Н. Гринбаума, который поставил своей задачей определить математически точную меру ритмических композиций пушкинских строк. Принцип Фибоначчи, от которого отталкивается исследователь, революционное по своей сути рассмотрение ритма не как чередования, а как отношения оказываются конкретными инструментами поиска некой формулы пушкинской гармонии.
Если вернуться к идее «Дионис – Аполлон», то мы можем наблюдать ряд важных знаков культурной ситуации, складывающейся вокруг темы «Пушкин и декабристы». Дионисийство Пушкина в данном случае не имеет отношения к характеристикам его творчества (качества его поэзии). Речь идет исключительно об идеологии, смыслосодержательном аспекте.
Дионисийство равнозначно анархичности, впрочем, о последовательном анархизме говорить тоже невозможно. Неорганизованный и плохо поддающийся «принципам партийности» Пушкин (не было ни одного сообщества, где он с удовольствием подчинился бы правилам и организационным принципам) никак не вписывался в декабристскую идею аскетического служения и самопожертвования.
Мифопара «Пушкин и декабристы» могла сложиться по классическому сценарию: трикстер и культурный герой, где Пушкину, разумеется, была бы уготована роль трикстера, шута при возвышенных героях-жертвах (вспомним его собственное «обратное» ощущение: подпись под рисунком, изображающим повешенных декабристов, ? «И я бы мог, как шут…»: в данном случае сравнительный оборот указывает, скорее, на то, что в представлении поэта «шутами» были декабристы, а Пушкину удалось избежать их участи только благодаря стечению обстоятельств и случайностей, а не собственной интенции). Потенциал пушкинского «трикстерства» довольно велик (миф о Пушкине постоянно репрезентирует сниженную линию восприятия поэта, намагничивая «панибратскую» модель). Декабристы не могли бы закрепиться в культурной модели в трикстерном статусе, поскольку цена, которую они заплатили, была слишком высока. «Страстотерпческая» модель подходила им идеально, а всякие попытки представить их подвиг в виде жалкого и бестолкового путча терпели в культурном пространстве неудачу (ср., например, грибоедовскую сентенцию о «ста прапорщиках», близкую к пушкинскому «шуту»). Виселица и каторга в Сибири – лучшие спутники героизации, которая была просто неизбежна.
Однако за Пушкиным тоже закрепился статус культурного героя. Согласно элементарным положениям мифотеории, два культурных героя не вмещаются на одной пространственно-временной площадке, их столкновение неизбежно влечет за собой конфликт, борьбу, вытеснение слабейшего (характерный пример: знаменитый факт невстречи и незнакомства Толстого и Достоевского, живших в одних и тех же городах в одно и то же время и так и не познакомившихся лично, хотя и отзывавшихся друг о друге с уважением и заинтересованностью). Формула «Пушкин и декабристы» означала неизбежное подчинение одного другому, и это подчинение как раз и решалось в ту или иную сторону в зависимости от угла зрения.
Если подытожить эти наблюдения, то можно выразить сомнение в «замораживании» мифа на той стадии, какой он достиг в своем развитии сейчас. Основные противоречия мифа сняты лишь в первом приближении, общий пересмотр идеологизированных фрагментов отечественной истории, вплотную касающийся и всей декабристской темы, неизбежно внесет свои коррективы в функционирование мифа. Миф о Пушкине и декабристах выступает в подчинении «обобщенным мифам» о Главном Национальном Поэте и Дворянах-Героях, именно их жизнь является определяющей для него – мифа «второго порядка». Но однозначно можно предположить, что, сколько бы ни продлилась жизнь хотя бы одного из этих культурных мифов, в нем неизбежно будет присутствовать это ответвление – вопрос о соотношении и характере взаимосвязи Пушкина и Декабристов.