Глава вторая

Функции классической литературы в современную эпоху

а) Классическая литература как часть массового сознания
Наименее освоенным полем функционирования классических литературных феноменов является массовое сознание. Именно слабое сопряжение конкретных приемов историко-функционального метода с социологическими в конце концов привело это литературоведческое направление к угасанию. Поставив своей задачей изучение «социаль-но-эстетической» жизни произведения, литературоведы в рамках ис-торико-функциональных исследований отказались от попыток полу-чить и проанализировать факты массового отношения к классической литературе. Сложность этой работы связана прежде всего с необходи-мостью проведения массовых опросов, а также с неоднозначностью самого понятия «массовое сознание».
По самому общему определению, сознание – одно из основных понятий философии, социологии и психологии, обозначающее челове-ческую способность идеального воспроизведения действительности в мышлении. Сознание – высшая форма психического отражения, свой-ственная общественно развитому человеку и связанная с речью, иде-альная сторона целеполагающей деятельности, которая выступает в двух формах: индивидуальной (личной) и общественной. Особенности изучения сознания на современном этапе развития науки связаны с попыткой открыть законы сопряжения двух этих форм. Главным дос-тижением в этой связи стало понятие «массовое сознание».
Х. Ортега-и-Гассет предполагает, что масса к концу XIХ века достигла того нового качественного состояния, когда она почувство-вала себя триумфатором. Триумф массы, по Ортеге-и-Гассету, эквива-лентен триумфу посредственности. По его мнению, человек массы от-нюдь не подобие животного, одержимого стадным рефлексом. Напро-тив, он достаточно умен, чтобы осознавать свое превосходство. Чело-век массы начисто лишен самокритичности: «В сущности, чтобы ощу-тить массу как психологическую реальность, не требуется людских скопищ. По одному-единственному человеку можно определить, масса это или нет. Масса – всякий и каждый, кто ни в добре, ни в зле не ме-рит себя особой мерой, а ощущает таким же, “как и все”, и не только не удручен, но доволен собственной неотличимостью. Представим се-бе, что самый обычный человек, пытаясь мерить себя особой мерой – задаваясь вопросом, есть ли у него какое-то дарование, умение, досто-инство, – убеждается, что нет никакого. Этот человек почувствует се-бя заурядностью, бездарностью, серостью. Но не массой» . Обосно-вывая свое мнение о посредственности массового сознания, Ортега-и-Гассет выдвигает тезис о всеобщей избалованности людей благами цивилизации. Он полагает, что отсутствие реальных условий какой бы то ни было борьбы, необходимости прилагать какие бы то ни было усилия привело в действие страшные механизмы – механизмы вырож-дения. «Привычка ощущать превосходство постоянно бередит жела-ние господствовать. И массовый человек держится так, словно в мире существует только он и ему подобные, а отсюда и его третья черта – вмешиваться во все, навязывая свою убогость бесцеремонно, безог-лядно, безотлагательно и безоговорочно, то есть в духе “прямого дей-ствия”» . Возникает оппозиция: масса – избранное меньшинство. Со-вокупность двух этих противостоящих слоев и есть общество.
Согласно мнению Ортеги-и-Гассета, изучение общего (нацио-нального) взгляда на любой артефакт предполагает совокупное изуче-ние каждого из этих компонентов. Другими словами, есть «массовая культура» (потребительская, удовлетворяющая непосредственным че-ловеческим желаниям и достаточно примитивным вкусам) и есть «элитарная культура» (обычно совершенно непонятная и ненужная массе). В «Дегуманизации искусства» Ортега-и-Гассет подробно объ-ясняет, почему «новое искусство» (модерн) так непопулярно – в его основе лежит война элитарного сознания с массовым. Элитарное соз-нание выделяет основные идолы массового сознания (традиции, при-знанную систему ценностей) и делает их главным объектом уничто-жения. Поэтому дегуманизация нового искусства есть процесс борьбы за последний оплот гуманизма – спасение от «среднего» («массового») человека.
Оппозиция «массовое сознание» – «культурное сознание» стала в отечественной науке почти обыденной и закрепилась на уровне сте-реотипа. Но в последнее время ряд проведенных (хотя и весьма фраг-ментарных, случайных) исследований в области массовой культуры (всегда считавшейся «низовой») и социологические изыскания массо-вого (в статистическом смысле) масштаба заставляют пересмотреть прежние представления. Носителями массового сознания оказываются не отдельные социальные группы (например, пресловутый «средний класс»), а вся национальная общность. Массовое сознание рассматри-вается как элемент любого индивидуального сознания, причем эле-мент, сущностно необходимый уже в силу того, что индивид является частью социальной общности. Прибегнем к цитате: «Массовое созна-ние – это функционально специфический слой общественного созна-ния, важный компонент того социокультурного механизма, который обеспечивает взаимодействие между объективными условиями дея-тельности людей и смысловым, ценностно-нормативным содержанием этой деятельности. Он аккумулирует в себе определенные, стереоти-пизированные образцы ценностных ориентаций, схем восприятия и оценивания, видения социального мира, которые рассматриваются как наиболее предпочтительные, а в некоторых случаях и как единственно возможные. Массовое сознание представляет собой своего рода ре-зультат совместного приспособления, духовной адаптации людей к социальным условиям их существования, к происходящим общест-венным переменам, причем адаптации такого рода, которая обеспечи-вает легитимизацию и рутинизацию последних, то есть их превраще-ния в «нормальные», естественные для данного общества» .
Таким образом, массовое сознание оказывается вместилищем самых глубинных, родовых схем жизнедеятельности, и степень куль-турной и интеллигентной развитости не отменяет самого факта нали-чия этих схем. В таком случае вопрос о функционировании литера-турных феноменов в массовом сознании последних лет становится во-просом о месте подобного артефакта в общей матрице национального (общественного) сознания.
В одной из самых авторитетных монографий заката советской эпохи, посвященных массовому сознанию, говорится, что это явление не может быть «приписано» отдельной социальной страте (хотя ав-тор настойчиво пытается такую «общность» найти).
Важнейшая задача, которую ставят перед собой современные исследователи массового сознания – это попытка вывести понятие из плана аксиологии, упразднить оппозицию «массовое» (примитивное, бездуховное) – «культурное» (интеллигентское, духовное). Так, Л. Г. Судас отмечает: «Самодостаточный субъект массового сознания – все общество в целом. Массовое сознание не просто совокупность или простое соединение отдельных духовных образований, а их особая конфигурация, со сложившимися внутренними связями, механизмами формирования и т. д. Границы… фиксируются весьма приблизитель-но. Скорее это даже не субъекты, а социальные ареалы существования различных типов массового сознания, кластеры, сгущения некоторых социальных интересов, некоторых социальных сил, которые могут оказаться как протосубъектом, так и псевдосубъектом» . В. Н. Сыров и Н. В. Поправко говорят о двух типах «массовости», одна из которых синонимична понятию «мифологичность» (и в целом описывается этими исследователями в тех же категориях, что и массовое сознание в работе Л. Г. Судас), а другая – враждебная сила, навязываемая инди-видам в условиях постиндустриальной действительности (ведущая к «одномерности» и «нивелировке»). При этом, как полагают ученые, реальное массовое сознание по возможности сопротивляется этой силе (в качестве примера приводится факт «именования» предметов быта, их своеобразного одушевления) .
Очевидно, что оптика исследований массового сознания связа-на со взглядами, прямо противоположными концепциям «отцов» са-мого понятия массы (Х. Ортеги-и-Гассета, Г. Лебона, Ж. Тарда и др.). Возможно, выражение «массовое сознание» сейчас в научном дискур-се как никогда приблизилось к понятию «коллективное бессознатель-ное», что само по себе парадоксально. Важно, что анализ структуры массового сознания стал более гибким и принципиальным. В то же время возникает вопрос: можно ли говорить об упразднении оппози-ции «интеллектуальная элита» – «масса»? Разумеется, в любом обще-стве присутствует определенный слой «аристократии духа», обеспечи-вающий выработку, упорядочивание, хранение и передачу из поколе-ния в поколение духовной информации, необходимой и достаточной для поддержания национального самосознания. Такая страта всегда будет ощущать себя выше среднеобразованных слоев общества (это объективное явление). Однако и для привилегированного в умствен-ном, духовном, творческом отношении слоя массовое сознание оказы-вается неизбежной и необходимой частью сознания. Таким образом, говоря о «массовом сознании», мы оказываемся перед проблемой опи-сания некоего «сгустка» умственной деятельности индивидов, состав-ляющих определенную национальную общность независимо от степе-ни их развития. Д. Л. Спивак, рассуждая об изменении массового соз-нания в современную эпоху, выдвигает четыре важнейших способа его функционирования: 1) интуиция зернистости – сознание не монолит-ный феномен, но дискретное поле, «процесс квантующегося характе-ра», отдельные участки которого регулируются качественно разными закономерностями; 2) интуиция фокуса – сознание как узкий луч, по-очередно фокусирующийся на отдельном зерне сознания; 3) интуиция сдвигов – фокус никогда не стоит на месте; 4) интуиция трансценден-ции – неожиданность этих маршрутов .
Все эти наблюдения заставляют отказаться от прежних оценок массового сознания, рассматриваемого во многом как «психология безликой массы».
Самое подробное описание механизмов работы массового соз-нания было дано в начале ХХ века В. М. Бехтеревым. Важно, что он описывал именно массовое сознание (хотя предмет его исследования – коллективная рефлексология) в современном значении этого выраже-ния, не «сбиваясь» на близкий материал «психологии толпы», в то время чрезвычайно активно обсуждавшийся в науке. В. М. Бехтерев назвал двадцать три закона (возможно, точнее было бы сказать – зако-номерностей) функционирования массового сознания: сохранения энергии; пропорционального соотношения скорости движения с дви-жущей силой; тяготения – стечения людей к определенным центрам; отталкивания (основан на таких явлениях, как конкуренция и диффе-ренциация); закон равности противодействия действию; подобия; пе-риодичности или ритма; инерции; непрерывного движения и изменчи-вости; рассеивания энергии или энтропии; относительности; эволю-ции; дифференцирования; воспроизведения; избирательного обобще-ния или синтеза; исторической последовательности; экономии; при-способления; отбора; взаимодействия; компенсации или замещения; зависимых отношений и закон индивидуальности .
В общих чертах этими законами описывается весь набор отно-шений и механизмов функционирования массового сознания. Особое звучание эти законы приобретают при характеристике настроений «конца века» , которые могут быть обозначены как страх, паниче-ский ужас перед неизвестностью нового . Условность летоисчисле-ния (и понимание этой условности) не устраняет и не умаляет этот страх. Чем быстрее развивается цивилизация, тем ярче и острее пере-живаются эти настроения. По мнению К. Г. Юнга, «эпохальные моди-фикации коллективной психической субстанции связаны с переходом точки весеннего равноденствия в иные знаки» (при смене Овна Рыба-ми сформировалось христианство, теперь ожидается переход в созвез-дие Водолея) . Формируется особая «эмоциональная матрица», кото-рую Юнг называет универсальной и связывает с общим состоянием аффективной напряженности .
Однако рубеж веков в российской социокультурной ситуации стал временем утраты очевидных и ясных ориентиров. Эпоха «безвре-менья» активизировала поиск конкретной фигуры, которая могла бы стать прибежищем «нуминозного остатка», о котором говорит Юнг. В очередной раз этот поиск привел к Пушкину, доказательством чего яв-ляется невиданный размах юбилейных торжеств.
Здесь особенно следует сказать о роли литературы в общем культурном поле страны. Место литературы как социального институ-та в XIX веке, когда она выполняла не только сугубо литературные, эстетические функции, многократно рассматривалось. Если вспомнить размышления Т. Карлейля, станет ясно, почему эта уникальность рас-пространяется на все эпохи и все государства – «герой-писатель» ста-новится проповедником, вождем. Однако такое положение вещей бы-ло свойственно исключительно эпохе расцвета книжной культуры. Пока книга была главным источником знаний, литература неизбежно оставалась центральным общественным институтом. В ХХ веке книга (и, как следствие, литература) теряет свои позиции. Установка совет-ского правительства на формирование писателя и читателя по задан-ной схеме, отвечающей политической доктрине, достаточно обстоя-тельно рассмотрена в двух фундаментальных и очень интересных, хо-тя и не бесспорных, исследованиях Евгения Добренко: «Формовка со-ветского читателя» и «Формовка советского писателя» . «Сужение» горизонтов литературы, уничтожение такой ее функции, как профе-тизм, чем она и славилась в XIX веке, «связывание крыльев» в конеч-ном итоге должны были низвести литературу до уровня «пса у трона». Но такие рассуждения так же заведомо категоричны, сколь рассужде-ния о «великой роли» литературы в советском обществе. По-видимому, книга (литература) остается важнейшей частью жизни че-ловека – человека вообще, вне связи с политикой и географией.
Какое же место занимает чтение в жизни человека грядущего тысячелетия? Новые технологии отличаются простотой в освоении. Высокий профессионализм в большинстве случаев не нужен для рабо-ты на ПК. Чтобы смотреть видеофильмы, не надо быть «киномехани-ком». Если в «дотелевизионный» период существовали целые группы населения, вообще не имеющие никаких культурных интересов (книг, журналов, газет), то теперь телевизор стал достоянием даже самых да-леких от культуры слоев.
Между тем чтение занимает ту уникальную нишу культурного пространства, которая не может быть заполнена другими формами культуры. В этом отношении мнение В. В. Прозорова о том, что «все широко известные нам средства массовой коммуникации образуют в громадной и всепланетарной своей совокупности новую глобальную версию искусства слова», где Газета выполняет функции Эпоса, Радио – Лирики, а Телевидение – Драмы , представляется фигуративным. Так, телевидение (особенно нынешнее, «пультовое», мультиэкранное и пр.) формирует так называемое рассеянное внимание. Телезритель весь вечер «нажимает на кнопки», отключаясь от просмотра фильма, когда идет реклама, и переключаясь на другой канал – он успевает увидеть новости спорта или погоды, фрагмент другого фильма, клип и т. п., а затем опять смотреть «главный» фильм. Чтение с «рассеянным» вниманием невозможно. Стоит при чтении на некоторое время от-влечься на «свои мысли», как оказывается, что прочитанная страница не прочитана, а честно «просмотрена» и совершенно не осталась в па-мяти. Можно смотреть телевизор и вязать, но нельзя читать и делать уборку или мыть посуду. Теле- и видеокультура формирует «раздроб-ленное» мировосприятие. Человек получает массу интересной инфор-мации, но она не скреплена воедино, не подчинена какой-либо целост-ной конструктивной энергии, эклектична. Мир превращается в набор кадров, хаотично сменяющих друг друга. Зритель невольно ищет ка-кую-либо доминанту в этом хаосе, опору, за которую можно было бы зацепиться, и выбирает сценарий, близкий своему характеру. Напри-мер: «мир – это веселая музыка» или «правительство ворует, а мы в дураках». Телевидение услужливо подыгрывает любому сценарию.
Книга в этом смысле – явление противоположное. Художест-венный текст скреплен единой волей автора, является завершенным отражением полного мировидения. Читатель вынужден сосредоточен-но погрузиться в мир книги, чтобы хотя бы узнать, что будет дальше. Серьезный художественный текст, который мы можем назвать класси-ческим, остается в памяти в виде замкнутого, цельного нового мира, превращающегося в часть не столько читательского, сколько жизнен-ного опыта человека. Классический текст не стирается из памяти сра-зу, как только закрыта последняя страница. Между тем такова судьба многих детективов. Большинство из них живут лишь в момент чтения, но во второй раз читать их уже не придет в голову. Классический текст может стать любимым – его хочется перечитывать вновь и вновь. Процесс чтения уникален. Каждое читательское сознание по-своему реагирует на произведение . Зрительское восприятие более однообразно, потому что большую часть той работы, которую должно проделать воображение читателя (представить внешний облик героев, интерьер дома, пейзаж и т. д.), выполнил режиссер.
В США провели специальные исследования, направленные на выявление качеств «читателей» и «нечитателей». Известный россий-ский исследователь проблем чтения С. Н. Плотников проанализировал результаты этих опросов: «Читатели, в отличие от нечитателей, спо-собны мыслить в категориях проблем, схватывать целое и выявлять противоречивые взаимосвязи явлений; более адекватно оценивать си-туацию и быстрее находить правильные решения; имеют больший объем памяти и активное творческое воображение; лучше владеют ре-чью: она выразительнее, строже по мысли и богаче по запасу слов; точнее формулируют и свободнее пишут; легче вступают в контакты и приятны в общении; обладают большей потребностью в независимо-сти и внутренней свободе, более критичны, самостоятельны в сужде-ниях и поведении. Словом, чтение формирует качества наиболее раз-витого и социально ценного человека» .
Таким образом, чтение – это не «устаревшая форма» получения информации, а созидательный процесс. Человек в процессе чтения творит в себе новые качества. Чтение, по словам С. Н. Плотникова, оказывается уникальной технологией интеллектуального воспроизвод-ства в обществе. А значит, оно не может исчезнуть.
Среди челябинских школьников был проведен конкурс на луч-шее сочинение на тему «Какой я вижу библиотеку будущего». Одна из учениц 9 класса создала следующий проект: «Входишь в большой зал, где по стенам стоят книги. И они сами определяют, что тебе нужно, и засылают эту информацию в голову» . Между тем чтение потому и оказывается уникальной технологией в сфере интеллектуализма, что оно – труд, хоть и радостный, но именно труд. Чтобы научиться чи-тать, надо приложить больше усилий, чем для освоения компьютера. Чтобы стать настоящим читателем, придется тоже трудиться. Но «со-противление материала» и становится той силой, которая помогает че-ловеку выработать новые качества. Видеокультура, телевидение, мас-совая литература, не заставляющая человека трудиться для их усвое-ния, в конце концов превращают жизнь в «страну вечных каникул», от которых хочется отдохнуть, то есть потрудиться. Видимо, эти скрытые потребности и делают чтение неуничтожимым.
Таким образом, смена «железного» века веком «электронным» вряд ли станет причиной «умирания» литературы (и искусства). Ха-рактерный пример: на одном из сайтов в интернете электронная биб-лиотека снабжена эффектом «перелистывания страниц» – «носталь-гия» по книге, какой она была много веков подряд. Впрочем, переход от «книги в переплете» к «книге на дисплее», если он и произойдет, не меняет сути дела. Чтение остается в культурном пространстве как его важнейшая часть. Согласно опросу, проведенному в 1997 году Цен-тром социологических исследований МГУ, не менее раза в неделю к чтению художественной литературы обращаются 51, 1 % лиц в воз-расте 24 лет и 49, 7 % лиц в возрасте 31 года. Таким образом, половина поколения не расстается с художественной литературой (кстати, чуть меньше половины этого числа опрошенных читают «почти каждый день») .
Но хотя книга перешагнула рубеж тысячелетий, остается во-прос – что же будет с классической литературой?
К концу 80-х годов ХХ века сложилась ситуация, не имеющая аналогов в прошлом, – развернулась эпоха бесцензурной печати. Цен-зура всегда была важнейшим звеном в цепи «автор – читатель». Ис-следуя русскую литературную ситуацию, Г. Морсон говорит о «мас-терском» развитии «возможностей камуфляжа»: «Можно сказать, что имплицитным читателем каждого русского произведения был цензор. Отношения между читателем и автором часто становились конспира-тивными. Автор ориентировался на читателя, который знает, что стоит за условной формулой» . Мнение Е. Добренко о «замутнении» «са-мих источников гармонии» в душе поэта советской эпохи представ-ляется несколько категоричным. Впрочем, автор подчеркивает, что эпоха «соцреализма» породила сотни писателей, чьи имена сейчас и не вспомнить, они-то и формировали «советскую литературу» (а не еди-ницы реально талантливых людей). И все же следует прислушаться к мнению К. Кларк (монография «Советский роман: История как риту-ал»): давление сверху, даже очень жесткое, стимулировало развитие литературы .
Цензура создавала ситуацию, подобную игре «автор – чита-тель» XIX века. Отмена цензуры оказалась для литературы серьезным испытанием. Фазиль Искандер рассуждает о новой литературной си-туации: «Представьте себе, что вам нужно было всю жизнь делить комнату с буйным помешанным. Мало этого, приходилось еще с ним играть в шахматы. Причем так, чтобы, с одной стороны, не выиграть – и не взбесить его победой, а с другой – и поддаваться следует неза-метно, чтобы опять-таки не разозлить сумасшедшего. В конце концов все стали гениями в этой узкой области. Но вот “буйный” исчез, и жизнь предстала перед нами во всей неприглядности наших невыпол-ненных, наших полузабытых обязанностей. Да и относительно шах-мат, оказывается, имели место немалые преувеличения. Но самое дра-гоценное в нас, на что ушло столько душевных сил, этот виртуозный опыт хитрости выживания рядом с безумцем оказался никому не нуж-ным хламом. Обидно» . Оказалось, что гражданские функции лите-ратуры (которыми она всегда гордилась – и по праву) теперь возложе-ны на другие общественные институты – прежде всего, профессио-нальную политику. В бесцензурных условиях быстро развивались со-циология, политология, антропология, философия, культурология и другие науки о человеке, которым нечего было делать в условиях «го-товых результатов», когда всякое исследование должно было подтвер-дить «основные положения» «единственно возможной» и «единствен-но правильной» идеологии. Уступая свои позиции, литература обна-руживает то, о чем так точно сказал Ф. Искандер: она не умеет быть просто литературой (искусством слова).
Казалось бы, теперь дело только за тем, чтобы общество при-выкло к новым, «скромным» функциям своего «главного института», переставшего быть «главным» . Однако, думается, дело в том, что литература неизбежно «потянет одеяло на себя», она не удержится (не в силу своего агрессивного характера, а в силу того, что это субъект общественной жизни страны) от претензий на те сферы, какие она контролировала раньше. Это может выразиться в двух основных на-правлениях: с одной стороны, будут возникать новые кумиры, с дру-гой стороны, актуализируется классическое наследие.
Вторая позиция особенно важна для наших рассуждений. Ко-нец века (тысячелетия, света и т. п.) провоцирует ожидание нового мессии. Юнг говорит о «спасителе» как мифе, повторяющемся с неза-памятных времен. То, что «спаситель» должен явиться в сфере куль-туры (а не политики, например), обусловлено тесной связью этой сфе-ры с «нуминозным остатком». А. Шопенгауэр в свое время, основа-тельно доказав, что мир людей не имеет ни одного уголка, где душа могла бы укрыться от вселенской тоски и разрушительной «воли-к-жизни», говорит об искусстве как месте бегства от действительности, единственной сфере, где возможно «незаинтересованное» (то есть не-эгоистическое) созерцание .
Научная теория культуры как равнодействующей трех сил-сфер: искусства, психологии и социального – предложена Уолтером Эйбелем . Согласно этой теории, «культурное напряжение вообра-жения (мифы, религия, искусство, философия и т. п.), воплощая не-реализованные возможности коллективных достижений или бессозна-тельное ощущение коллективных потребностей, помогает переориен-тировать коллективное бессознательное к лучшему осуществлению жизненных желаний, взаимодействующих со средой (географической и человеческой), в результате чего создаются исторические обстоя-тельства (экономические, социальные, политические, военные и т. п.), которые порождают коллективное психическое состояние (отражаю-щее стремление к социокультурному комфорту), в свою очередь гене-рирующее импульсы к символическому выражению в культурном на-пряжении воображения» . Это схема кругообращения процессов, протекающих в разных сферах, но тесно переплетенных. У. Эйбель отмечает, что в этой цепи сложно найти исходное звено – все взаимо-связано. Поэтому трудно определить причины и следствия. Исследо-ватель утверждает, что тем не менее разные исторические обстоятель-ства сопряжены (не ясно, провоцируют или являются порождением) с конкретными психическими состояниями, чувствами, реакциями об-щенационального масштаба. Если культурное напряжение воображе-ния порождает мифы, связанные с демонами, монстрами, то этому со-ответствуют такие реакции, как страх, фрустрация, и социальные об-стоятельства, характеризующиеся проигрышем в войне, общегосудар-ственными неудачами, репрессиями. Такой тип культурно-исторической ситуации Эйбель называет «негативным». Если же ре-зультатом коллективных культуропорождающих усилий становятся мифы о защитниках – богах, святых, ангелах и героях, то этому соот-ветствуют экзальтация, вера, надежда, уверенность в удаче на уровне массовых психических реакций, а также плодородие, победа в войне, крупные достижения государственного масштаба в плане историче-ских обстоятельств. Этот тип называется «позитивным». Наконец, су-ществует третий тип – «нейтральный». Для такого варианта характер-на редукция мифосозидающей деятельности, тенденция к рациональ-ной и утилитарной активности. С этим связаны ощущения скуки, эмо-ционального холода, равнодушия. В общественной жизни наблюдает-ся застой, непрогрессивное существование без всяких видимых уси-лий, рутина ежедневной жизни . В принципе и «негатив», и «пози-тив» противопоставлены «нейтралу», как энергия противопоставлена энтропии. Неважно, каковы обстоятельства культуропорождающей деятельности – важно, что эта деятельность возникает как сопротивле-ние застою.
Вернемся к ситуации конца ХХ века. Согласно опросам ВЦИ-ОМ, она характеризуется резким спадом интереса к каким бы то ни было сферам жизни, безразличием к самой «вехе» (2000 году и треть-ему тысячелетию), однако и большой долей «негативных» реакций – страха и безнадежной тоски . По-видимому, негативный компонент все же уступает «нейтральному»: резкое снижение интереса к выборам и политике показывает, что жизнь людей стабилизировалась на каком-то приемлемом уровне, и они не желают ее изменять. «Нейтраль-ность» культурно-исторической ситуации на грани с «негативом» не-избежно тяготеет к изменению, к заполнению. Здесь либо должны усилиться настроения страха и отчаяния, либо должна образоваться тяга к позитиву, к освобождению от фрустрации. Общественная си-туация резко ухудшилась в связи с кризисом августа 1998 года.
Государство оказывалось враждебным населению, интересы которого оно представляло. Возникла лакуна легитимности – разные общественные институты дискредитировали себя один за другим, об-щественное признание перестало быть столь неразборчивым, как раньше. Политические обещания никого не обманывали. Но потреб-ность найти объект приложения легитимных санкций имманентна. Общество не может стабильно существовать без внутренней стабиль-ности, сбалансированности разных противоречивых процессов, кото-рые в нем протекают.
К осени 1998 года российская культурно-историческая си-туация стала наиболее благоприятной для разворачивания культовых действий вокруг имени Пушкина. «Пушкинский бум» 1999 года был обусловлен, с одной стороны, «стажем» пушкинского юбилея (подоб-но «шекспировскому буму» 1769 года) и опробованностью разных форм ритуальных практик (о которых речь пойдет ниже), с другой стороны – очередным социально-политическим кризисом в стране, провоцирующим настроения, благоприятные для разворачивания культовых построений. Очевидно, что шумиха вокруг 6 июня 1999 го-да не была результатом излишнего рвения некоторых чиновников, а оказалась несколько сумбурным, но искренним выражением реально существующей, действительно проявляющейся всенародной любви к поэту. Большинство полагало, что слишком много внимания уделено Пушкину в средствах массовой информации (по данным, опублико-ванным «Общей газетой», 78 % опрошенных назвали пушкинскую кампанию слишком навязчивой ), многие высказывали мнение, что такой «бум» опошляет и принижает великого поэта.
Однако можно утверждать, что пушкинский юбилей в том ви-де, в каком он состоялся в России, был следствием действия культур-ных механизмов и законов массового сознания. Эти закономерности особенно очевидны на фоне общего места литературной классики в культурном поле рубежного периода.
Сделаем ряд выводов:
1. Массовое сознание – это глубинный слой сознания, прису-щий каждому индивиду и аккумулирующий стереотипизированные образцы ценностных ориентаций, схем восприятия и оценивания, ви-дения социального мира, которые рассматриваются как наиболее предпочтительные, а в некоторых случаях и как единственно возмож-ные.
2. Оппозиция «массовое сознание» – «элитарное (или культур-ное) сознание» не является актуальной при выявлении места классиче-ской литературы в национальном масштабе, поскольку сама природа массового сознания в развитом постиндустриальном обществе пред-полагает всеобщие стереотипы восприятия как результат совместного потребления культурных артефактов, которое обеспечивает легитими-зацию и рутинизацию последних, то есть их превращение в естествен-ные для данного общества.
3. Литература и чтение сохраняют позиции важнейшего соци-ального института несмотря на всеобщую компьютеризацию и изме-нение самих парадигм знания в обществе.
4. Специфика массового сознания рубежа веков – обострение потребности в приложении «нуминозного остатка» – привела к актуа-лизации фигуры Пушкина в общероссийском масштабе и сделала воз-можным выявление реального места классической литературы в со-временной социокультурной ситуации.

б) Место литературной классики в национальной культуре на рубеже ХХ–XXI веков
Выделим основные ниши литературной классики в националь-ной культуре.
Первостепенная позиция – место классики в чтении российских граждан. Согласно ряду опросов, в 1991 году классические произведе-ния читали 5 % граждан, 1992 – 3 %, 1993 – 19%, 1997 – 14 % . При этом в 1995 году классическая литература по котировкам на книжной бирже составила 6, 1 % . Весьма «разношерстные» данные обуслов-лены применением разных методик опроса (так, опросы, проводимые под руководством С. Н. Плотникова в 1991 и 1992 году, предполагали выбор только «главного» предпочтения; опросы ВЦИОМ 1993 и 1997 года – назвать все разряды читаемых книг). Важно, что данные 1997 года имеют уточнение по укрупненным стратам опрошенных: верхние – 12%, средние – 15, нижние – 14 %.
Таким образом, эти данные свидетельствуют о «массовизации» отношения к классическим произведениям отечественной литературы. Классика актуальна, грубо говоря, для каждого десятого. Тем самым возникает столь активно изучаемая сейчас социологами литературы оппозиция «массовая литература» – «классическая литература», где явную количественную победу одерживает литература массовых жан-ров.
Однако таких социологических свидетельств недостаточно для того, чтобы определить реальное место классических произведений в чтении россиян.
Эта недостаточность объясняется, прежде всего, неучитыванием самой психологии чтения, к которой одним из первых в отечественной науке обратился Н. А. Рубакин. Он отталкивается от теории мнемы Рихарда Семона, о которой упоминалось в первой главе. Общий прин-цип действия мнемы Н. А. Рубакин описывает следующим образом: «раздражитель + индифферентное состояние ? возбуждение ? нарас-тает ? раздражитель исчез ? индифферентное состояние, но с изме-ненным молекулярным составом (память о возбуждении). Изменению, которое произошло в таком случае, Семон дал название энграммы («записи»). Совокупность энграмм образует мнему (запас приобретен-ных энграмм). Большая часть энграмм пребывает преимущественно в скрытом или латентном состоянии. Но их можно оживить – этот про-цесс называется экфорией (вынесением). Энграмма и экфория – про-цессы и физические, и психические. Все одновременные раздражения в пределах одного и того же организма образуют связанный симуль-танный комплекс возбуждений, который как таковой обусловливает энграфирование, то есть оставляет после себя взаимосвязанный и по-стольку же единый комплекс энграмм. Получая энграммы, организм делает выбор из того, что доставляет ему реальность. Этот процесс изучен недостаточно. Он сохраняет подходящие для него и жизнеспо-собные, а остальные, путем естественного отбора, стираются, исчеза-ют… вследствие вредоносности для организма. Борьба за существова-ние между энграммами. Мнема, сохраняя–отбирая энграммы, играет первенствующую роль, олицетворяя собой принцип жизни и жизнен-ности» .
Итак, важнейшая сторона восприятия текста – накопление осо-бой памяти о прочитанном, которая, по мнению Н. А. Рубакина, спо-собна актуализовываться снова и снова. В то же время нежизнеспо-собные элементы исчезают из памяти «за ненадобностью» – в том числе и реакция на тексты.
Особенности классических произведений в том и заключаются, что они содержат максимальное количество «жизнеспособных элемен-тов», прочно удерживающихся в памяти. Н. А. Рубакин не задается проблемой особого места классических текстов, но он старается опи-сать общий, универсальный закон циркуляции текста в читательской аудитории: «Авторы появляются, развиваются, входят в славу, оказы-вают влияние на тот или иной слой читательской массы, создают себе определенные диаспоры, затем это их влияние начинает идти на убыль, блекнет и расплывается, и диаспора их произведений сужива-ется, так сказать, заглушается диаспорами других авторов, произведе-ния которых, в свою очередь, возбуждают читательские мнемы в более сильной степени. Авторы известные…превращаются в авторов «вы-шедших из моды», полузабытых, а затем и забытых, уступая место другим, с которыми происходит то же самое. К этому, в конечном сче-те, и сводится так называемая история литературы. Но влияние автора на этом не заканчивается. После того, как уже прекратилась циркуля-ция его печатных произведений видимая, продолжается еще очень долгое время циркуляция цитат из этих авторов, с упоминанием или без упоминания их имен, переделки, пересказа или переложения их произведений, затем отдельные мысли и выражения, эпитеты, образы, факты, замеченные этими авторами для их места и времени, остроты, каламбуры, парадоксы и крылатые слова. Затем все это сходит на нет, сначала со страниц литературы печатной, затем и рукописной (напри-мер, из частных писем), а затем, наконец, исчезает и из фольклора» . Он развивает идеи Карлейля, полагавшего, что метафизическая смерть любого автора неизбежна: «…и самый знаменитый из них, Шекспир или Гомер, не будет вечно памятен: настанет день, когда и он также перестанет жить в памяти людей» . Это положение не представляет-ся абсолютным, поскольку не учитываются законы массового созна-ния и особенности функционирования харизмы в обществе, о которых говорилось выше. Однако важно, что Рубакин характеризует сами формы циркуляции: переход из печатной формы в устную. Обобщая его наблюдения, можно говорить о том, что он описал действие им-принтинга – внедрения, врастания литературно-языковых клише в сознание. Но с тем же успехом можно говорить и об импринтинге идей, моделей поведения и пр., воплощенных в классических текстах и затем транслируемых читателю.
Кроме того, в среднестатистическом массовом представлении именно классические писатели оказываются «самыми выдающимися» людьми «всех времен и народов», а не кумиры массового чтения. На-лицо парадокс – самой читаемой литературой во все времена всеобщей грамотности оказывается литература развлекательная, но сами потре-бители не выносят реально любимых авторов в число «национальных героев». Мы уже ссылались в первой главе на исследование «Простой советский человек». Теперь приведем «верхнюю десятку» выборов «выдающихся людей всех времен и народов» из этого опроса 1989 го-да:
1. Ленин
2. Маркс
3. Петр 1
4. Горбачев
5. Пушкин
6. Энгельс
7. Ломоносов
8. Сталин
9. Суворов
10. Гагарин
При этом авторы исследования комментируют эти факты сле-дующим образом: «Присутствие Пушкина на Олимпе пятерых «вы-дающихся среди выдающихся» придает культурное измерение поли-тико-идеологической верхушке и одновременно наделяет имидж поэта чертами царя и генсека – в курируемой им области поэзии, искусст-ва» .
В массовой литературе ценится прежде всего развлекательная функция, которая в ценностной иерархии не может оказаться в главен-ствующей позиции. На самом деле, конечно, функций у массовой ли-тературы гораздо больше. Сама ценностная шкала оказывается показа-телем отношения читателей к книгам, которые они выбирают. С. Н. Плотников, подводя итоги серии опросов массового чтения 1991–1993 годов, отмечает: «В целом можно отметить, что при некотором паде-нии интереса к чтению, унификации вкусов, несмотря на все еще до-минирующую детективно-приключенческую читательскую направ-ленность, обусловленную, конечно же, издаваемой ныне продукцией, значительный поток читательских предпочтений относится к достой-ной литературе: к русской и мировой классике, книгам по философии и истории (хотя интерес к последним несколько снижается), к поэти-ческой классике и др.» . Характерно, что в этом резюме классическая литература названа «достойной» (следовательно, основные читатель-ские предпочтения «недостойны»). Исследование С. Н. Плотникова основано на вопросе: «Какие из прочитанных книг в этом году вам по-нравились больше всего?» Очевидно, что так узко сформулирован-ный вопрос дает и соответствующие ответы – связанные с чтением од-ного конкретного года. Реального отношения к классической литера-туре по такому опросу установить нельзя, хотя о стабильном сохране-нии интереса к классике в исследовании говорится. По данным опроса ВЦИОМ 1997 года, «великая русская литература» выступала у опро-шенных россиян одним из символов великой России, которой они гор-дятся и которую они потеряли .
Таким образом, современные исследования читательских пред-почтений оказываются достаточно субъективными. Респонденты чи-тают «недостойную» литературу, но сознают, что ее ценность невели-ка и автоматически ставят на «верхние этажи» ценностных структур произведения классические, ассоциирующиеся со «славой России».
В то же время место массовой литературы в современном об-ществе провозглашается критическим и угрожающим. В ответ на па-нические оценки возникло особое течение в современном литературо-ведении – изучение массовой литературы с позитивной точки зрения.
Понятие «массовая литература» переживает в науке такую же эволюцию, как и понятие «массовое сознание» – то есть вывод за пре-делы оценочной детерминации. Долгое время массовая литература рассматривалась только в оппозиции к «просто» литературе, то есть считалась заведомо низким, профанным явлением, отвечающим не-взыскательным вкусам бездуховной толпы . В. Е. Хализев в своей «Теории литературы» так и разграничивает три типа литературы: «вы-сокая» (классика), «средняя» (беллетристика) и «низкая» (массовая) . Основной синонимический ряд, в котором оказывается термин «мас-совая литература», также подтверждает это оценочное отношение («паралитература», «бульварная литература», «тривиальная литерату-ра» и т. п.)
В последние годы появились отдельные исследования самого явления массовой литературы, правда, не имеющие хоть сколько-нибудь систематического характера . Обстоятельные исследования массовой литературы в зарубежной науке не слишком активно при-влекаются отечественным литературоведением. Л. Гудков раздражен-но заметил в специальном выпуске «Нового литературного обозре-ния», посвященного маргинальным вопросам литературного процесса, особенно массовой литературе: «…дело в самой филологической ру-тине, не пропускающей ни малейшей мысли, идеи, которые отмечены интересом к сегодняшней жизни или возможностям и ее понимания. Согласитесь – все-таки это странная наука о литературе, которой не интересно, которую не занимает 97% литературного потока, то, что называют «литературой» и что читают подавляющее большинство лю-дей. Может, сведем всю биологию к бабочкам?» Очевидно, что «ба-бочки» в этой «биологии» – классические произведения. Обратившись к изысканиям в области массовой литературы последних лет, постара-емся разобраться с функциями массовой литературы, чтобы точно оп-ределить точки ее соприкосновения с классикой.
Прежде всего, массовая литература имеет четкую жанровую иерархию, и читатель, подходя к полке с детективами, знает, каково примерно будет содержание любой книги; нюансировка может касать-ся эпохи, страны, где происходит действие, и расклада «героев». Их действия будут подчинены общей схеме, сформулированной еще С. ван Дайном в 1928 г. («20 правил для пишущих детективы») . Точно так же читательница розового романа может быть уверена с самого начала, что любые перипетии, в которых окажутся герои, завершатся счастливой развязкой – свадьбой. Дж. Кавелти ввел термин «формуль-ная литература» применительно к этому стандартному «скелету» каждого жанра массовой литературы. Между тем за этой очевидно «низкой» схемой тиражированных смыслов скрывается одна из важ-нейших функций массовой литературы – снятие напряженности и тре-вожности (компенсаторно-утешительная функция и функция релакса-ции). Современная действительность не располагает читателя к спо-койному и уверенному взгляду в будущее. Как уже было показано в предыдущих главах, к концу тысячелетия тревожность, растерянность, настроения, близкие к депрессии, в российском обществе явно увели-чились. Массовая литература (и ее аналог – голливудский видеопро-кат) отвечает потребности в успокоении и снятии напряжения своим формульным (готовым) повествованием. Как бы ни страшны были пе-рипетии волшебной сказки, кончится она счастливой развязкой, и слушатель (читатель) это знает с самого начала, поскольку финал за-дан самим жанром. Когда В. Я. Пропп обратился к морфологии вол-шебной сказки, он работал примерно в том же направлении, что и со-временные исследователи массовой литературы.
Во-вторых, в основе большинства сюжетных решений массо-вой литературы лежит принцип нормативности (нормоутверждения). Массовая литература идеологична в большей степени, нежели ее анта-гонист – литература классическая. Идеологичность проявляется как в основном «мировоззренческом» конфликте (например, яркая Личность против неумолимой Системы), так и в фундаментальности нравствен-ных понятий (как, скажем, ценность «вечной» и вполне романтичной любви в розовом романе или обязательность свадьбы в других жанрах, использующих формулы эротических текстов) . Нравоописатель-ность и нравоучительность массовой литературы – еще одна ее черта, связанная с функцией нормоутверждения . Герой часто оказывается в ситуации, где он должен проявить гражданское мужество, готов-ность к самопожертвованию во имя долга и иные действия, обуслов-ленные нормативной иерархией жизненных ценностей. Кроме того, например, массовая литература в зоне юношеского чтения выполняет функции утверждения норм сексуального поведения, сама постановка такого вопроса в классической литературе во многом табуирована.
Третья функция массовой литературы – эскейпистская. Бегство от стандарта действительности в мир романтической любви или опас-ных приключений оказывается вполне осмысленным при выборе про-изведений массовой литературы. Важно, что выбор именно «легкой» литературы, не требующей интеллектуального напряжения для своего освоения, обусловлен именно этой функцией.
Таким образом, массовая литература восполняет потребность в легитимации определенной модели поведения. При этом она имеет четкую ориентацию по полу и возрасту.
Классическая литература, по замечанию современных социоло-гов литературы, оказывается по отношению к массовой не только в оппозиции «верх – низ», но и «мертвое – живое».
Между тем массовая литература во многом эксплуатирует саму эстетику «мертвой» классики. Б. Дубин говорит, например, о русских исторических романах конца ХХ века как о безжалостно эпигонских и приводит массу примеров таких прямолинейных заимствований: «Ко-нечно, сама их позиция – эпигонская претензия на наследие реализма русской классики – пародична. Конечно, при подобном следовании традициям жена – всегда хлопочущая, ключница – ворчливая, колени преклоняют – благоговейно, потупляются – скромно, вздыхают – горе-стно» .
Создание формульной литературы во многом основано на эпи-гонском повторении «формул» классической литературы. При этом очевидна тенденция к «неотрадиционализму» – особому интересу к тривиальным образцам «на старый лад». Так «оживает» «мертвая» классика. Разумеется, интерес к «псевдоклассической» литературе со стороны большого числа россиян – показатель «стереотипной» подго-товки, задаваемой школьно-классическим каноном. Никогда на первые места в рейтингах чтения не выходит, например, авангардная литера-тура, пытающаяся сказать «новое слово» в литературном процессе. Однако и в зоне авангарда классическая литература находит свою ни-шу.
Это, прежде всего, «обнажение приема» – стремление современ-ных русских писателей открыто продемонстрировать готовность «по-играть» с классическим образцом, выставить этот образец в пародий-ном свете, использовать его как основу для издевательского (и потому эпатажного) построения. Набоковско-тютчевское «мы слизь, реченная есть ложь» – не только демонстрация «ошибки» классика (неучитыва-ния звучания фразы, ее подчеркнуто графическая жизнь), но и акцент на «деконструктивном» потенциале классического текста. Этот прием в авангардной (или претендующей на элитарно-авангардное положе-ние) литературе становится почти общим местом и имеет довольно длительную традицию. Не претендуя на какую бы то ни было полноту обзора, приведем ряд примеров, касающихся «эксплуатации» Пушки-на и Достоевского: у Булгакова в «Мастере и Маргарите» валюту, по мнению Никанора Ивановича Босого, должен сдавать Пушкин, а ку-плеты из «Скупого рыцаря» становятся для этого героя наваждением до такой степени, что его чуть не хватил удар от радости по поводу смерти их исполнителя. В пьесе Радзинского «Старая актриса в роли жены Достоевского» (сценический вариант названия – «Проба на роль великой актрисы») история взаимоотношений Достоевского и Анны Григорьевны отражается во взаимоотношениях двух персонажей. «Феде Достоевскому от Володи Высоцкого», «Феде Достоевскому от его заочного дружка Льва Толстого», – подписывает герой книги. О своей самоидентификации с Достоевским он рассказывает так: «Хва-таю Федину биографию! Он – Федя, я – тоже! У него припадки – у ме-ня тоже! Я проклинаю свои грехи, но держусь за них, он – тоже! Я всегда требовал принять меня таким, как есть – «черненьким», он – тоже». В романе Битова «Пушкинский дом» Пушкин и Достоевский сплетены в прозрачном каламбуре: «Бедный всадник – Медные люди». Это два полюса петербургского мифа – Пушкинский символ Государ-ства и «простонародный» символ Достоевского – оказываются взаи-мопереходными. «Маленький человек» вполне может оказаться «мед-нолобым», а всемогущий властелин – букашкой, ничтожеством. В ро-мане В. Пелевина «Чапаев и Пустота» главный герой смотрит в театре пьесу «Мармеладов и Раскольников» (время действия – 1918 год):
«Я Мармеладов. Сказать по секрету,
Мне уже некуда больше идти.
Долго ходил я по белому свету,
Но не увидел огней впереди.
Я заключаю по вашему взгляду,
Что вам не чужд угнетенный народ.
Может быть, выпьем? Налить вам?
– Не надо…»
Разговор в том же духе сводится к требованию Мармеладова продать ему топор, что висит, увитый розами, под мышкой Расколь-никова. Когда же Раскольников требует от Мармеладова снять маску, оказывается, что это старуха. Она прыгает на Раскольникова и душит его, а потом совершает ужасный танец с топором.
Конечно, примеры можно продолжить. Е. Г. Елина, произведя небольшой обзор художественных текстов современных авторов в «толстых журналах» последних лет, констатирует: «Особой темой… становятся постмодернистские опыты, в которых классический текст предстает как прихотливое сочетание хрестоматийных строк, упоми-наний об известных литературных персонажах» . Не только класси-ческие авторы входят в число персонажей, а классические сюжеты оп-ределяют развитие действия, но и «классические формулы» задают тон повествования. Однако выводы, к которым приходит исследова-тельница, представляются несколько поспешными: «Все эти и многие другие парафразы из классики несут одну знаковую для конца ХХ столетия идею. Ход писательской мысли может быть материализован следующим образом: зачем биться, искать новые слова и мотивы, ко-гда лучше Гоголя, Чехова, Толстого все равно не скажешь?»

В постоянном обращении претендующей на место «новой клас-сики» литературы к классическим клише видится иной знак: писатель ищет прочную апперцепционную базу со своим читателем (и одно-временно демонстрирует собственную «образованность», не выходя-щую за рамки школьного литературного курса, – очевидно, что это именно «демонстрация»).
В качестве примера обратимся к поэтической пушкиниане юбилейного года. Стихи, посвященные Пушкину, касаются в основ-ном фактов его судьбы. Это достаточно характерный момент – поэты «примеривают» на себя инвариантный путь. Т. Кибиров пишет «Исто-рико-литературный триптих», долженствующий описать метасудьбу Поэзии:

Ната, Ната, Натали,
Дал Данзас команду: «Пли!»

По твоей вине, Натуля,
Вылетает дура-пуля.

Будет нам мертвец ужо,
Закатилось наше все.

Просто все буквально наше,
Что ж ты делаешь, Наташа?

Далее:

Виновата ли ты, виновата ли ты,
Может, Пушкин во всем виноват?
Ты скажи, Натали, расскажи, Натали,
Чем же люб тебе кавалергард…

И наконец:

Пока в подлунном мире
Жив будет хоть один
Бряцающий на лире
Беспечный господин,

Найдется и Наташа,
И счастливый певец
Увидит в ней все также
Чистейший образец…

В поэтической Пушкиниане 1999 года ощутим общий отход от «сакрального» в сторону «профанного» , «братание» с Пушкиным, стирание «хрестоматийного глянца» – в противовес, например, Пуш-киниане 1987 года, материалы которой анализирует П. Дебрецени, подчеркивая общую сакрализацию всего, что связано с великим име-нем . В качестве примера можно привести поэму К. Арбенина «Пуш-кин мой». Эпиграф – «Я памятник себе // И долго буду тем» – соотно-сится с увертюрой:

Пушкин всякий. Пушкин разный.
Пушкин с веником и нимбом.
С топором и пистолетом.
С бакенбардами и лысый.
При регалиях и без…
Только разве ж это Пушкин?!
Это ж так – игра природы,
Видимость изображенья.
Сам ты Пушкин –
Вот в чем соль!

Далее в поэме говорится о детстве поэта («Няньки ему умиля-лись. // Дядьки же так рассуждали: // «Махонький гад, да шустрый! // Знать, далеко пойдет»), лицее («В Лицее Пушкина не ждали – // На что им нужен был поэт // С таким нечистокровным рылом // В своем про-славленном лице!»), Михайловском («И хочется родимому // Попить винца с девицами, // И хочется кудрявому // Проехаться в двуколоч-ке») и т. п. В «Предисловии» И. Квасова дается следующая оценка со-держания поэмы (которую автор, как сказано в начале, считает луч-шим своим творением): «…в книге Арбенина … персонажи разных мифов сливаются в одну внутренне не противоречивую фигуру. Бе-рутся только те эпизоды биографии, значимость которых для разных Пушкиных неоспорима, сами эти вехи мифологизированы, стали фра-зеологизмами (Болдинская осень). Из книги принципиально невоз-можно узнать ничего нового об Александре Сергеевиче. Но адская смесь шаблонов вдруг показывает поэта сложным, таинственным, не-объяснимым. В то же время оказывается, что “Пушкин всякий, Пуш-кин разный…”, свободно себя чувствующий в любом качестве, стано-вящийся действительно ВСЕМ даже в большей степени, чем мог предположить Григорьев. Аллюзия Пушкин – Бог (“Как атеист я в Пушкина не верю…”) кажется не абсурдной, а вполне уместной, объ-ясняющей многое в его образе (так и хочется сказать: нерукотворном). Он, как джинн, как газ, занимающий весь свободный объем, проникает везде, растворяется во всем. Арбенин примеряет на себя Пушкина. Оказался впору. Это могло бы вызвать раздражение, но эта возмож-ность предоставляется и нам. Оказывается, и нам по плечу, и нам впо-ру. Как некая мечта антропософа: бог внутри нас. В общем, поскреби любого русского, и ты найдешь Пушкина» . Размышления И. Квасо-ва показывают, насколько «профанное» оборачивается своей противо-положностью – «сакральным». Этот пример позволяет судить об об-щих тенденциях .
Обращение к классическим образцам становится именно «при-мериванием» классики на себя и на читателя. Вот стихотворение Т. Кибирова:
Умом Россию не понять –
Равно как Францию, Испанию,
Нигерию, Камбоджу, Данию –
У всех особенная стать .
Ожидание «апперцепционного» попадания оправдывается все-общим знанием афористического четверостишия Тютчева – если бы этой опоры не было, данная «декларация» имела бы нулевой эффект.
Можно взять наугад любую подборку стихотворений в послед-них номерах «толстых» журналов, чтобы убедиться в симптоматично-сти таких «апперцепционных» ходов. Приведем еще ряд примеров: Мария Бондаренко в подборке «…И ни разу за прялкой» вкрапляет в текст весьма «неклассического» стихотворения аллюзию к «Пророку» и цитату из «Бесов» Пушкина («я был труп — дай назад // мой рассу-док Бог Детских Невзгод // сколько их куда их гонят — // пушкин зна-ет кудряв и речист //из двухтомника памяти выпало «халихало» // прошлогодне и вяло как лист» ); Глеб Горбовский в своей юбилей-ной подборке эпиграфом одного из стихотворений избирает блоков-ское «Я пригвожден к трактирной стойке», определяющее содержание стихотворения:
Я к себе пригвожден самому.
Лист опавший пришпилен к ежу.
Сладострастный убивец – к ножу.
Астроном – к неоткрытой звезде.
Лед на Севере – к тихой воде.
Кум-палач – к топору и хлысту…
А Христос пригвожден –
ко кресту ;
еще одно «от-тютчевское», Владимира Рецептера:
Никого не учу, ни чужих, ни родных,
а, свернувшись в своей скорлупе,
обращаюсь на «ты» в поученьях слепых
лишь к себе, глухарю, лишь к себе…
Все, что сказано — ты, мол, вот так, а не так,
повелительный тон старика
относите ко мне одному: я, дурак,
наставляю себя, дурака.
Не учи, мол, и бисера зря не мечи,
все — впросак, а добра — ни на грош,
и, как сказано Тютчевым, знай да молчи,
полно, хватит, довольно, хорош!
Но во сне появляется ангел с ведром
и смывает все правила дня,
и, проснувшись, смеешься, дурак дураком,
чтобы в полмя попасть из огня…
Конечно, можно говорить о «традициях» и «заимствованиях», но важно, что классическая литература переживает в рамках совре-менной – и массовой, и авангардной – если не новое рождение, то «пе-реработку второй степени», опосредованное функционирование. Ли-тература всех типов требует от читателя базы – в разной степени, ра-зумеется, но требует. Таким образом, очевидно, что классическая ли-тература не отходит на третий план в чтении и потреблении культур-ных ценностей, но занимает иное пространство, измерение, которое нуждается в изучении и анализе новыми средствами, как квантитатив-ными, так и литературоведческими, основанными на учете достиже-ний иных дисциплин (например, психологии и культурологии). Вне-дренность классических языковых клише и «формул», до которых не-избежно сворачиваются тексты, в сознание читателей и писателей об-разует особую зону «встречи» эпох. Об этом образно говорит В. И. Тюпа, ссылаясь на мнение М. Бахтина («внутренней территории у культурной области нет: она вся расположена на границах… Каждый культурный факт существенно живет на границах: в этом его серьез-ность и значительность» ): «Не является ли классическая литература своего рода «межевым знаком», своеобразной пограничной областью между архаическим и авангардным, местом их драматической духов-ной встречи?»
Проанализируем эти закономерности.
Согласно закону рассеивания энергии, классика «распыляется» в культурном пространстве. В то же время действие закона сохранения энергии обеспечивает ее неуничтожимость. Претерпевая переоценку со стороны аналитических институтов, классическая литература со-храняет свою высокую ценность в представлениях среднестатистиче-ского большинства именно как средоточие вечных, нетленных ценно-стей. При этом само обращение к классическим русским произведени-ям во многом ограничивается школьным знакомством. Уже упомяну-тое нами выражение В. С. Непомнящего: «Классика обрела функции текущей литературы» – можно считать неким преувеличением, однако важно, что для «текущей литературы» классика становится новым ис-точником смыслов и позиций. Теперь уже речь не идет об огульном признании авторитета классических произведений как недостижимых образцов, но именно открытой эксплуатации классических «формул» как особой апперцепционной базы, обеспечивающей коммуникацию нового текста и читателя. Таким образом, действие законов инерции и относительности сменяется действием закона воспроизводимости – внедренности классических текстов в массовое сознание как доминант национальных представлений о мире. Можно прогнозировать, что среди произведений современной литературы благодаря закону отбора в «коллективной мнеме» останутся только те произведения, которые коррелируют с национальными классическими клише (другими сло-вами, пантеон вряд ли допустит присутствие совершенно нового, авангардного во всех уровнях произведения; впрочем, сама возмож-ность создания такого текста крайне невелика ). Факт, что русский литературный пантеон состоит в основном из произведений реалисти-ческого (в самом общем смысле) плана, это не дань ситуации (расцвет русской литературы совпал со временем формирования пантеона и пришелся на господство во всех развитых литературах Европы именно реалистического способа изображения жизни), а следствие закона вос-произведения и инерции, благодаря которым в огромном литератур-ном репертуаре избираются тексты, соответствующие горизонту ожи-дания читателя и ряду принципов, о которых мы говорили во второй главе: доступности, «понятности», развлекательности, стабильности формы, «типологической общности», соотнесенности произведения с общественным сознанием потребителя, «красивости искусства», «со-временности» произведения . Эти принципы можно разделить на две противостоящие группы – с одной стороны, психологические: доступ-ность, стабильность формы, «красивость», понятность, развлекатель-ность; с другой стороны – идеологические: «типологическая общ-ность», соответствие «общественному сознанию» (то есть релевант-ность ценностной иерархии) и «современность». Характерный момент: результатом взаимодействия двух групп принципов будет не победа одной над другой, а их равнодействующая (по словам Н. Рубакина, злорадство – равнодействующая злобы и радости, то есть рефлексия двух этих эмоций в единстве ).
Во многом эти принципы соответствуют детской психологии чтения. То, что классические произведения рассматриваются как «школьные», никак не снижает их ценности, напротив, демонстрирует сам принцип приспособления многоуровневого классического текста к нормативным потребностям реципиентов в национальном масштабе: сложное произведение должно быть сведено до удобопонимаемой формы, где все «разложено по полочкам». Как уже говорилось, на заре формирования массового читателя в России шли дебаты о параллель-ности понятий «детское» – «народное». При всем азарте противников такого сопоставления (наиболее решительно возражал такому отожде-ствлению Н. А. Рубакин: «Изучение читателя из народа показало, на-пример, что никакой особенной «беллетристики» для него не нужно, что смешение литературы детской и народной – курьезная и непрости-тельная ошибка…» ) оно имело смысл. Но не потому, что «народ» был неразвит, а потому, что детская стратегия чтения во многом соот-ветственна глубинному народному варианту восприятия. Неслучайно тот же Рубакин подчеркивает, что самый большой интерес проявляют простые читатели именно к книге о сегодняшнем дне, притом практи-ческой книге – по сельскому хозяйству, экономике, политике. Этот «утилитарный» подход отражает важнейший механизм восприятия, о котором мы уже говорили – получить четкие инструкции и указания. Сообщение П. Дебрецени о дневниках Тельберга подтверждает такой «утилитаризм»: прежде чем стреляться на дуэли, молодые люди про-штудировали соответствующее место из шестой главы «Евгения Оне-гина» (см. об этом подробнее в следующем параграфе). Утилитаризм отражается в самом стремлении «разложить все по полочкам», свести «к одному знаменателю» (сделать «понятным» и «понятым»). Потреб-ность в «новизне» коррелирует с этой задачей – упорядочить и помес-тить «на свое место» в иерархии ценностей как можно большее число объектов. Закон экономии трудовых усилий делает актуальным легкое чтение, главная координата которого – разворачивание во времени («легкий текст» призван заполнить свободное время, но не сознание). Важнейшая черта классического текста – преодоление времени.
Подведем итоги:
1. Классическая литература уступает массовой по степени вос-требованности в реальном «количественном» чтении россиян.
2. Массовая литература оказывается востребована в количест-венном отношении, но уступает классической в качественном – имен-но классические образцы представляются в сознании среднестатисти-ческого большинства аналогами «русской славы и величия родины».
3. Классическая литература в силу своего статуса внедряется в глубинные структуры сознания и оказывается востребована в созна-нии индивида как «обязательная апперцепционная база» культуры в целом.
4. Классическая литература в силу обязательности ее всеобщего потребления в рамках школьного образования выступает в качестве основной базы восприятия любых форм литературы современной. «Базовый характер» классической литературы очевиден как в массо-вом, так и авангардном литературных потоках. Массовая литература заимствует у классической эстетические ходы, творческие приемы и саму систему ценностей; авангардная открыто «цитирует классику» в неожиданных контекстах, демонстрируя новую жизнь клише и фор-мул, до которых сворачивается представление о том или ином класси-ческом тексте, и вступая с читателем в литературную игру.

в) Интегративные функции литературных феноменов в массовом сознании
Напомним ряд итоговых наблюдений предыдущих разделов. Прежде всего, очевидно, что, хотя и любое литературное явление не рождается классическим, а лишь становится им в процессе некоей эволюции «врастания» в национальное сознание, этот процесс обеспе-чивается не только субъективной деятельностью критиков и «цените-лей», но и объективными факторами – то есть соответствием произве-дения самой парадигме национального менталитета. В разряд литера-турной классики и, соответственно, в литературный пантеон могут по-падать произведения и авторы, не имеющие реальной эстетической ценности (это связано с обязательностью идеологического компонента при выработке аксиоматической стратегии). Между тем «верхние яру-сы» пантеона неизбежно займут писатели, чьи произведения не только легализованы, но и легитимированы, то есть признаны «снизу». Сам процесс широкого признания произведения литературы основан на приобщении к классическому канону посредством образовательной индоктринации. По законам коллективной рефлексологии, навязывае-мая «силовым» методом ценность неизбежно должна встретить от-торжение. Однако в обществе сохраняется высокое признание литера-турной классики.
Наблюдается некое «врастание» классических образцов, кото-рое происходит в силу ряда факторов.
Во-первых, наличие врожденных языковых структур, основан-ных на литературных компонентах классики приводит к тому, что са-ми тексты «входят» в сознание по готовым матрицам, которые Леви-Стросс называл структурными («внутренними») особенностями языка и мышления. Во-вторых, образовательные стратегии по литературе основаны на знакомстве с каноническими текстами, а через образова-тельные институты в современных условиях проходит абсолютное большинство носителей русского языка. В-третьих, переход общества в постиндустриальную стадию, характеризующуюся ростом роли масс-медиа, подчинения культурного пространства единой оптике, за-даваемой СМИ, сопровождается ростом роли рекламы, эксплуати-рующей классические образцы как общенациональный код. Наконец, в-четвертых, потребность в «герое» – выразителе национальной идеи – в массовом обществе оказывается всеобщей, а не «интеллигентской».
Несмотря на пристальный интерес к проблеме, «российский читатель, и серый, и полукультурный и наиболее интеллигентный, ос-тается иксом», как говорил об этом Н. А. Рубакин еще в 1895 году . С. Н. Плотников отмечал, что многие из десятков исследований чита-тельских интересов, проводимых уже в советское время – целенаправ-ленно, с размахом, с научным обеспечением, к сожалению, должны быть признаны недостоверными . Понятно, что в рамках нашей темы нет смысла пытаться решить эти проблемы, тем более, что в последнее время культурологи, социологи, библиотечные работники взялись за дело всерьез, без приписок, пытаясь реально разобраться в ситуа-ции .
Русская читательская аудитория живет по своим сложным за-конам, которые мало поддаются точному измерению и изучению, не-смотря на основательные усилия эти законы открыть и исследовать. Массовое сознание, как уже отмечалось, – компонент сознания любого индивида, но в целом можно говорить и о таком процессе современ-ной социокультурной ситуации, как «гомогенизация», «демократиза-ция», «уравнивание» российского среднестатистического сознания. Общество переживает очередной момент «рассеивания» элитарной части в «массе». Такое рассеивание происходит не столько за счет ти-пичной ситуации «деградации» высокого до посредственного уровня, сколько за счет все большего роста «элитарных» ценностей в масшта-бе нации.
Проблема изучения читательских предпочтений тесно связана с вопросами психологии. Как известно, долгое время усилия психологов были сосредоточены на объяснении и выявлении фактов так называе-мой «первой» психологии – экспериментальном обнаружении индиви-дуальных психических особенностей испытуемых. Методология этого направления в психологии в основном опиралась на идеи бихевиориз-ма. Возникшая как альтернатива этим исследованиям «когнитивная революция», ведущим деятелем которой можно назвать Джерома Бру-нера , пыталась утвердить важность социального контекста в смыс-лообразующей деятельности личности. «Когнитивная революция» бы-стро переросла в «когнитивную науку», главной целью которой стала технократизация исследовательских методов и попытка компьютер-ными средствами дать людям «меру человечности» . В 80-е годы стало очевидно, что должны возникнуть некие синтезирующие дисци-плины, которые уничтожат разрыв социальных наук с гуманитарными и искусством, чем, наконец, будет преодолена печальная ситуация многолетнего господства позитивизма в психологии . Одной из таких наук стала теория коммуникации, в рамках которой и выработано по-нятие «культурной психологии» – «второй» психологии ХХ века. Ос-нователями этого направления по праву считаются отечественные психологи Л. Выготский и А. Лурия, сформулировавшие понятие «культурно-исторической психологии» . Важнейшими позициями этого направления являются размышления о «подключенности» соз-нания личности к «культурному полю». В отличие от традиционного взгляда на биологию и социальные взаимодействия как главные фак-торы психологии Л. Выготский и А. Лурия в центр поставили культу-ру. Тем самым наметился, наконец, путь преодоления конфликта «двух психологий» («гуманитарной» и «биологической»). По мнению этих ученых, определяющими факторами в когнитивном развитии личности следовало признать влияние письма и школьного обучения. В то же время очевидно, насколько культурное становление личности оказывается социально опосредованным: формулируя «общий закон культурного развития», Л. С. Выготский отмечает: «Всякая функция в культурном развитии ребенка появляется на сцену дважды, в двух планах, сперва – социальном, потом – психологическом, сперва между людьми как категория интерпсихическая, затем внутри ребенка, как категория интрапсихическая… За всеми высшими функциями, их от-ношениями, генетически стоят социальные отношения, реальные от-ношения людей» . Таким образом, механизм массового восприятия того или иного артефакта, к которым обычно относят 1) орудия труда, 2) сами способы их использования и, наконец, 3) произведения искус-ства и процессы восприятия (терминология М. Коула), связан с вклю-чением данного феномена культуры в определенный контекст, общий для реципиентов определенной формации, «приспосабливанием» это-го феномена как «альтернативно сконструированного» мира к миру объективно существующему, с процессом движения факта культуры in vivo.
Однако вопрос о принципах «отбора» из всего многообразия смыслов того или иного общекультурного факта остается открытым . Актуализация смыслов оказывается важнейшим явлением, которое, согласно теории рецептивной эстетики, и следует пристально изучать. В российской научной практике пока проблема остается нерешенной; традиционное отношение литературоведения к фактам читательского восприятия и бытования текста в культурном поле страны сводилось все-таки к изучению мнения критики и эволюции критических взгля-дов (очевидно, что причиной такой редукции проблемы выступает сам материал: факты среднестатистического читательского восприятия оказываются неуловимой и редко фиксируемой информацией; факты критических восприятий – текст, всегда доступный для анализа). Именно поэтому изучение читательского мнения представляется осо-бенно важным с точки зрения исследования механизмов массовой ре-цепции, определение которых позволило бы сделать некоторые про-гнозы и скорректировать работу образовательных учреждений; во вся-ком случае (учитывая традиционный консерватизм последних) хотя бы поставить вопрос о такой коррекции.
А. Зорин рассуждает: «Хотим ли мы, чтобы Пушкина помнили все, или мы бы предпочли, чтобы он остался достоянием культурного сообщества, а то и узкого круга профессионалов? Не стану утвер-ждать, что “демократический выбор” ответа на этот вопрос является единственно возможным, но если все же его делать, то стоит осознать, что дистиллированного бессмертия не бывает. Конечно, массовые торжества, которые принято устраивать на нашей родине, с неизбеж-ностью вызывают ответную волну анекдотов и пародий. Так, комму-нисты, отпраздновав в 1970 году столетие Ленина, навсегда покончили с созданным ими ленинским культом. Но Пушкин, слава богу, не Ле-нин и вполне способен постоять за себя. Ему доводилось становиться героем таких анекдотов, что Ленину со Сталиным и не снилось, и с не-го все как с гуся вода. Похоже, что историческая фигура, вокруг кото-рой может существовать национальный консенсус, сегодня необходи-ма, и другой кандидатуры на это место у нас нет. Как говорили в по-следнюю президентскую кампанию, “сердцем Россия за Пушкина”» . В статье А. Зорина есть противоречие: он говорит о «веселом» юбилее как результате творческой энергии некоторого «узкого круга» лиц. Однако юбилей был результатом многих отдельных воль той самой массы, о которой идет речь в приведенной цитате. И все дело в том, что, как бы ни ставился вопрос об «элитарной» принадлежности Пуш-кина, это уже заведомо невозможно. Интеллигенция всегда может от-межеваться от «толпы» в свой новый «мир искусства», но от этого «толпа» не перестанет иметь свои представления о поэте. Мало того, в элитарном сознании оказываются актуальны те же формулы, что и в сознании среднестатистического большинства – в силу самих меха-низмов социального адаптирования артефактов.
Во введении мы назвали основные механизмы врастания пуш-кинского феномена в национальное сознание, но любые теоретические предположения требуют проверки. В ряде работ, связанных с сего-дняшним состоянием центрального литературного феномена, содер-жатся размышления о примитивности и вопиющей безграмотности представлений «массы» о личности поэта и его наследии либо об аб-солютном равнодушии к творчеству Пушкина. Чтобы подтвердить или опровергнуть эти предположения, понадобился эксперимент (см. При-ложение 1).
В 1998 году в Челябинске (82 % опрошенных), Санкт-Петербурге (6 %), Москве (12 %) была опрошена группа лиц в возрас-те от 14 до 80 лет, не имеющих специального филологического обра-зования. Им были предложены следующие вопросы: 1. Когда впервые Вы прочитали произведения Пушкина? 2. Приходилось ли Вам читать произведения Пушкина без принуждения, «для себя»? 3. Выстройте «ассоциативный ряд», который возникает в вашем сознании при упо-минании имени Пушкина.
Попробуем проанализировать пушкинское наследие через призму полученных данных.
Ответы на первый вопрос дают вполне прогнозируемый ре-зультат – большинство респондентов сообщает о дошкольном знаком-стве с произведениями поэта. На второй вопрос утвердительно ответи-ли 79, 2 % опрошенных – в целом выше, чем по данным ВЦИОМ (56 %) .
Ассоциативные ряды являются наиболее сложной частью опро-сов; схема их возможного анализа представлена в приложениях 1, 2, 3, 4 и может быть охарактеризована следующим образом: 1) определение основных «гнезд» ассоциаций; 2) распределение ассоциативного мате-риала по этим «гнездам»; 3) квантитативный анализ ассоциаций (уста-новление наиболее частотных ассоциаций); 4) метод группировки ас-социативного материала по смыслу; 5) повторное установление рей-тинга.
В результате выявляется наиболее частотная группа ассоциа-ций, связанных с именем поэта. Очевидно, что подобный метод рабо-ты может быть соотнесен с методикой Карла Розенгрена по самой сво-ей сути . Однако задача Розенгрена – определение рейтинга попу-лярности того или иного автора, степени его авторитетности в разных контекстах, напрямую с ним не связанных – отличается от нашей за-дачи, имеющей не столько квантитативное, сколько кволитативное значение. За несколько огрубленным рейтингом ассоциаций выявляет-ся некая «формула», тот самый суправербальный код, до которого творчество поэта сворачивается в ячейках общенациональной куль-турной матрицы. Определение этого кода влечет за собой необходи-мость его интерпретации – то есть попытки обнаружить закономерно-сти именно такого кодифицирования.
При анализе полученных при опросе данных было установлено, что главные ассоциативные «гнезда» касаются оценки творчества по-эта («великий», «гениальный»), его внешности («кудри») и его произ-ведений, выстроенных в следующую цепь: стихи, сказки, «Евгений Онегин».
Этот «предметный» набор указывает на главные силовые линии в восприятии творчества Пушкина и его личности, то есть в самом функционировании литературного феномена: признание гениальности, персонифицированность (значимость внешних данных) и редуциро-ванное представление о творческом наследии.
Первая позиция утверждает саму причину ценности пушкин-ского творчества, вторая указывает на «нестертость» пушкинской ха-ризмы. Самая общая пушкинская «формула»: «Гениальный кудрявый поэт». Можно предположить, что первая часть этой формулы – ре-зультат бессчетного повторения клише, появившегося, как будет пока-зано в третьей главе, задолго до «идеологического» юбилея 1937 года.
Что касается представлений о внешности поэта, во многом све-денных именно к «кудрям» (в меньшей степени – «бакенбарды»), то это принципиальная позиция массового восприятия, когда внешность поэта играет большую роль. Кудри ассоциируются с нарушением норм, буйством, молодостью и даже бунтарством .
Наибольшую сложность представляют ассоциативные ряды, связанные с «формулой творчества».
Лидерство в рейтинге занимает поэзия («лирика», «стихи»). Разные цепочки в ассоциативных рядах позволяют выстроить опреде-ленный ряд пушкинских поэтических строчек, составляющих преце-дентные явления в когнитивной базе. На первый план выходят стихи о любви. «Гнездо» ассоциаций: молодость (юность), женщины, неж-ность, влюбленность, возвышенность, восторг, радость, ревность, ве-селье, грусть, печаль, светлые чувства, интимность. Исходя из цитат-ных ассоциаций можно предположить три основных текста, «усвоен-ных» среднестатистическим сознанием в качестве основы представле-ний о пушкинской любовной лирике: «На холмах Грузии лежит ноч-ная мгла…», «Я вас любил…», «К ***» («Я помню чудное мгнове-нье…») .
Попытаемся определить, как эти тексты формируют представ-ления о Пушкине – певце женского величия и красоты. Все три текста декларируют подчеркнуто романтическое отношение к женщине как высшему и прекраснейшему явлению жизни. Позиция лирического ге-роя – робкое восхищение и смиренное любование, принципиальная не-активность, готовность к самопожертвованию во имя любимой, ее обожествление. Очевидно, что по количеству ассоциаций лидирует именно такое представление о любовной лирике Пушкина, «донжуан-ский список» и любовь лирического героя-победителя и сердцееда оказывается ассоциацией периферийной. «Тройной» любовный текст может быть рассмотрен как единое целое. Хронологически стихи были написаны в таком порядке: 16–19 июля 1825 «К ***» (2, 358) , фев-раль 1829 – до 9 марта «Я вас любил» (3, 158), 15 мая 1829 – черновой набросок «На холмах Грузии» («Все тихо – на Кавказ идет ночная мгла», (3; 722–725). Все три стихотворения посвящены разным жен-щинам (А. П. Керн, А. А. Олениной и, возможно, М. Н. Раевской), от-ношения с которыми тоже сложились по-разному. Но все три стихо-творения можно рассмотреть как разные вариации одного и того же лирического сюжета, оказавшегося востребованным в национальном сознании в качестве универсалемы любовного чувства . Не исключе-но, что основа этих текстов – попытка влюбленного мужчины понять горизонт ожидания женщины-читательницы и максимально соответ-ствовать этому горизонту. Каждый из этих текстов – стихотворение-соблазнение, в основе которого лежит идея абсолютной целомудрен-ности и рыцарской возвышенности лирического героя (как наикрат-чайший путь к сердцу любимой). То, что Пушкин стремился к такому «соответствию», становится особенно очевидно при сравнительном анализе этих текстов с учетом черновой работы (сохранился набросок «Все тихо – на Кавказ идет ночная мгла» – 3, 722).
Участники сюжета – мужчина и женщина. Она – холодна и да-лека, любовь ее не касается, она выше всяких «подозрений» в прояв-лении чувств, скорее, божественна, чем женственна («гений чистой красоты», «но пусть она вас больше не тревожит», «как пламень жерт-венный чиста моя любовь»). Лирический герой почтителен и преду-предителен: он многократно подчеркивает чистоту своих помыслов (во всех текстах нет и намека на «огонь желанья»). Когда-то поражен-ный любовью к красавице, он переживает разлуку с нею («шли годы», «промчалось много лет», «я вас любил безмолвно, безнадежно»). Из горнила расставания он выходит еще более любящим и почтительно благоговеющим:
И сердце бьется в упоенье,
И для него воскресли вновь
И божество, и вдохновенье,
И жизнь, и слезы, и любовь.

Я твой по-прежнему: тебя люблю я вновь,
И без надежд, и без желаний,
Как пламень жертвенный чиста моя любовь
И нежность девственных мечтаний.

Я вас любил так искренно, так нежно,
Как дай вам Бог любимой быть другим.

Во всех трех стихотворениях есть определенный набор средств выражения чувства: «нежность», «безнадежность», «печаль», «трево-ги» и многократное «люблю» (дважды в стихотворении «К ***», пяти-кратно в «Я вас любил…», дважды в «На холмах Грузии лежит ночная мгла…» и четырежды в наброске «Все тихо – на Кавказ идет ночная мгла…»). Черновые материалы последнего стихотворения позволяют проследить ход оформления этого инварианта, об этом пишет С. М. Бонди: «Вместо второго стиха мы видим в автографе только клочки, быстрым почерком набросанные и сейчас же зачеркнутые отрывочные слова: «без надежд», «без вниманья», «без упований», – а с другой стороны – «без сладострастья» (зачеркнуто и еще раз повторено «сла-дострастья»), «без наслаждений», «без желаний», «без темной ревно-сти»… Из всего этого Пушкин в конце концов составил стих:
И без надежд и без желаний» .
Лирический герой во всех этих текстах реализует заветную мечту женщины о любви – когда женщина внушает безнадежную и трепетную любовь и дальнейшие отношения целиком лишь в ее вла-сти. Важно, что поэт ставит красавицу, что называется, «выше любви» и каких бы то ни было «плотских» (а значит, унижающих ее с женской точки зрения) желаний. Такая позиция и провоцирует массовое пред-ставление о Пушкине – певце женщины-божества, умеющем сказать сокровенное, облечь женский горизонт ожидания в материю слов. Подтверждением этому (как всеобщему явлению) может служить письмо от домохозяйки Л. Ратомской в «Санкт-Петербургских ведо-мостях»: «Моя соседка злится до невозможности. Как услышит, что по телевизору замогильным голосом пугают: до дня рождения Пушкина осталось столько-то дней, так прямо из себя выходит. “Уж скорее бы Пушкин родился и они перестали народ запугивать, – возмущается. – Надоело”. А я ей говорю, что ты все злишься, выключи телевизор, возьми Пушкина и почитай – он же не виноват ни в чем. Сначала она не захотела. “Я, – говорит, – его в школе проходила и не собираюсь снова за парту садиться”. Я прямо заставила ее книгу взять, у меня со-брание сочинений дома. И что вы думаете? Приходит: “Хорошие, – говорит, – у него стихи (я ей стихи подсунула). Дай еще другую его книгу”. Я даже удивилась: “А что тебе больше всего понравилось?” Она: как Пушкин к женщине относится, я такого в своей жизни не встречала. И читает: “Как дай вам Бог любимой быть другим”. А по-том опять: “Я, например, такого в жизни своей не встречала”. Я ей го-ворю: твоя жизнь – еще не пример. Вот тебе книга, в ней примеры по-лучше – учись. Она мне ответила – я даже удивилась: так ведь я уже начала учиться. У Пушкина. Может, счастливее стану» .
Второе ассоциативное «гнездо» – природа. Ассоциации с каки-ми бы то ни было природными явлениями возникают у каждого пятого респондента. При этом, как показывает опрос, четко обозначаются два главных времени года – зима и осень. «Зимние» ассоциации в свою очередь условно можно разделить на два «погодных» варианта: зим-няя ночь и непогода (при этом респонденты отмечают, что они пред-ставляют уютное пространство дома – от барской усадьбы до русской избы) и мороз и солнце («хруст снега», «ослепительное сияние мороз-ного дня»). Очевидно, что два основных текста здесь – «Зимний ве-чер» (2; 387) и «Зимнее утро» (3; 183–184). «Зимний вечер» – стихо-творение 1825 года, «Зимнее утро» согласно авторской помете датиру-ется 3 ноября 1829 года. Зимняя непогода описана в обоих текстах, причем и в том, и в другом случае наблюдатель находится в уютном помещении, а зимняя вьюга гудит «за окном». Характерно, что дорож-ные зимние тексты («Бесы», «Зимняя дорога») оказались менее вос-требованы в национальном сознании. Тихое пережидание непогоды «у камина», в уютной «лачужке» оказывается вполне адекватным рус-скому быту. При этом важно, что пейзажный текст «опрокинут» в бы-товое пространство, существует не сам по себе, а как элемент русской усадебно-деревенской жизни. В «Зимнем вечере» «усадебность» снята – перед нами именно «ветхая лачужка» с «соломенной» крышей, а со-беседница поэта – «старушка», дремлющая под «жужжаньем своего веретена». Бытовой сюжет скромного пира под гул вьюги обрамлен эмоцией грусти: «Выпьем с горя; где же кружка? // Сердцу будет весе-лей». Эта строчка прочно вошла в когнитивную базу языка . Второй «зимний» текст моделирует пейзаж, вписанный в «барское» простран-ство. Интонация подчеркнуто торжественна и ликующе радостна, зимний пейзаж роскошен, сюжет связан с «far niente» и праздной про-гулкой в «санках». Здесь нет места «веретену», «кружке», «соломе». «Печь», «лежанка», «кобылка бурая» и «санки», разумеется, выбива-ются из общего тона. В черновике несколько раз опробовались более «высокие» варианты («не велеть ли в санки // Коня черкасского за-пречь», 3, 769). Таким образом, Пушкин сознательно сталкивает прежний текст «лачужки» с изящным вариантом галантных украше-ний («Звездою севера явись», «Под голубыми небесами // Великолеп-ными коврами», «предадимся бегу // Нетерпеливого коня»). «Зимнее утро» по сравнению с «Зимним вечером» – текст более архаичный, и эта архаика, по словам Б. М. Гаспарова, «будящая ностальгию анахро-нистичность» , оказывается знаком ушедшего «золотого века». Не-случайно в рядах ассоциаций респондентов так часто встречаются та-кие замечания: «Жизнь дворянства в начале 19 века», «19 век – «золо-той век» русской культуры», «Москва, цилиндр, белые лайковые пер-чатки, бал», «эпоха, гений, русская культура», «Россия, бал, любовь», «зима, снег, любовь, поклонники, старинные платья, 18 век» и т. п. Ре-цепция «Зимнего утра» связана с актуализацией именно этого «арха-ичного» пласта. С одной стороны, подчеркнутая «русскость» этого текста («мороз и солнце», «снег», «север» как знаки России), с другой стороны – старинный, отошедший в прошлое быт счастливых празд-ных людей, возвращение к утраченному в бешеном ритме жизни по-кою, своеобразной «Внутренней Обломовке» всякого русского чело-века. Рецепция «Зимнего вечера», напротив, связана с вневременной «сказочностью» (лачужка – «избушка на курьих ножках», старушка – добрая Баба-Яга, сказочное веретено, почти одушевленная вьюга), пе-ребиваемой совершенно несказочным, а весьма бытовым (и тоже вне-временным) сюжетом «кружки» (вполне логично заменяющей «бокал» и даже «стакан») и выпивки с «горя» (кстати, кружка в числе ассоциа-ций упоминается неоднократно).
Второй «природный» текст – «осенний». Характерно, что среди ассоциаций нет, например, дождя (хотя Пушкин не раз описывал дождливую непогоду), а для большинства респондентов осень оказы-вается «золотой» или «ранней». Есть указания на листья и листопад. Очевидно, что в центре внимания – «Осень» («Октябрь уж наступил – уж роща отряхает», 3; 318–321), точнее, хрестоматийный фрагмент этого стихотворения:
Унылая пора! очей очарованье!
Приятна мне твоя прощальная краса –
Люблю я пышное природы увяданье,
В багрец и в золото одетые леса,
В их сенях ветра шум и свежее дыханье,
И мглой волнистою покрыты небеса,
И редкий солнца луч, и первые морозы,
И отдаленные седой зимы угрозы (3; 320).
Редукция одного из центральных философских текстов Пушки-на до пейзажной зарисовки спровоцирована школьной программой. Очевидно, что респонденты «не замечают» в этом стихотворении ука-заний на «дни поздней осени» («промерзлый дол», «гаснет краткий день»), напротив, актуализируется пора осени «золотой» – тихого лет-него ренессанса перед зимней стужей. Текст «Осени» упрощен, ниве-лировано даже знаменитое развернутое уподобление осени чахоточ-ной деве. Остается сочетание «уныния», «увядания» с «пышностью» и «красой». Редукция уводит респондентов в мир «чистого пейзажа», не отягощенного «философскими раздумьями» (общий ход редукции в направлении упрощения философского содержания подтверждается относительно высокой частотностью ассоциации «легкий», «воздуш-ный»).
Характерно, что почти нет ассоциаций с памятником Пушкину в Москве либо со строчками стихотворения «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…». «Свобода» упоминается дважды, есть и ассоциа-ции с декабристами, называется несколько раз стихотворение «Во глу-бине сибирских руд». Ни разу не встретилось ассоциаций, напоми-нающих текст стихотворения «Любви, надежды, тихой славы…», мно-го лет включаемого в школьный список стихотворений Пушкина, обя-зательных для заучивания наизусть, ставшего источником самых раз-нообразных переделок . Ассоциативно с именем Пушкина этот пласт не связан.
Таким образом, лирический рейтинг пушкинской поэзии таков: любовь и природа.
За этими данными скрывается важнейшая тенденция рецепции пушкинского наследия почти двухвековой длительности: Пушкин воспринимается как поэт «чистого искусства». Любовь и природа ока-зываются наиболее востребованными темами его поэзии, при этом важно, что любовный текст в среднестатистическом восприятии очи-щен от всего негативного (например, ревности, разлук, ссор, о кото-рых Пушкин писал немало), как, впрочем, и природный текст. Зимняя непогода уравновешивается уютом лачужки или усадьбы, осенний текст подчеркнуто «золотой». Зимняя безнадежность «Бесов», напри-мер, в среднестатистическом восприятии совершенно не отразилась, как и философские доминанты «Осени». Именно благодаря такому от-бору Пушкин оказывается «светлым», «легким», «воздушным», «радо-стным» поэтом. Такое восприятие пушкинской поэзии нельзя считать случайностью или уникальным фактом современной эпохи. В. Г. Бе-линский, скажем, заявлял: «Что составляет содержание мелких пьес Пушкина? Почти всегда любовь и дружба, как чувства, наиболее об-ладавшие поэтом и бывшие непосредственным источником счастия и горя всей его жизни… Общий колорит поэзии Пушкина и в особенно-сти лирической – внутренняя красота человека и лелеющая душу гу-манность» . Если учесть, что из 22 стихотворений, приведенных в качестве примеров в пятой статье Белинского о Пушкине, только треть связана с непосредственным выражением чувства любви и дружбы (и то некоторые стихотворения приводятся для доказательства иных идей), то станет очевидно, что Белинский и сам оказывался во власти мнения, а не факта. Любовная лирика Пушкина была наиболее востре-бованной «по умолчанию» (поэзия – язык любви). Размышляя о при-роде в стихах Пушкина, Белинский замечает: «Кстати об изображае-мой Пушкиным природе. Он созерцал ее удивительно верно и живо, но не углублялся в ее тайный язык. Оттого он рисует ее, но не мыслит о ней. И это служит новым доказательством того, что пафос его поэзии был чисто артистический, художнический, и того, что его поэзия должна сильно действовать на воспитание и образование чувства в человеке» . Интересно, что Белинский в этой же статье цитирует три октавы «Осени», но принципиально не отмечает мысль этих строф. Поэтому и появляется заключение: «Для Гете природа была раскрытая книга идей; для Пушкина она была – полная невыразимого, но без-молвного очарования живая картина» .
Впрочем, взгляд на Пушкина как автора стихотворений о высо-кой и чистой любви и певца русской природы лежит в основе важней-шего в истории русской литературы XIX века разделения на «пушкин-ское» и «гоголевское» направления. Вот характерное свидетельство из статьи А. В. Дружинина «А. С. Пушкин и последнее издание его сочи-нений»: «Против того сатирического направления, к которому привело нас неумеренное подражание Гоголю, поэзия Пушкина может служить лучшим орудием. Очи наши проясняются, дыхание становится сво-бодным: мы переносимся из одного мира в другой… Там, где прежде по сторонам дороги видны были одни серенькие поля и всякая дрянь в том же роде, мы любуемся на деревенские картины русской старины, на сохнущие и пестреющие долины… Неведомые равнины имеют в себе что-то фантастическое; луна невидимкою освещает летучий мрак, малые искры и небывалые версты бросаются в глаза ямщику, и поэти-ческий полет жалобно поющих дорожных бесов начинает совершаться перед глазами поэта. Зима наступила; зима – сезон отмороженных но-сов и бедствий Акакия Акакиевича, но для нашего певца и для его чтителей зима несет с собой прежние светлые картины, мысль о кото-рых заставляет биться сердце наше. Мужичок с триумфом несется по новому пути на дровнях; на красных лапках гусь тяжелый осторожно ступает на светлый лед, собираясь плавать, скользит и падает к пол-ному своему изумлению. Буря мглою небо кроет, плача, как дитя, за-вывая зверем и колыхая солому на старой лачужке, но и в диком вое зимней бури с метелью таится своя упоительная поэзия. Счастлив тот, кто может отыскать эту поэзию, кто славит своим стихом зиму с осе-нью и в морозный день позднего октября сидит у огня, воображением скликая вокруг милых друзей своего сердца, верных лицейских това-рищей и воздавая за их дружбу сладкими песнями, не помня зла в жизни, прославляя одно благо!» . В этом длинном «гоголевско-пушкинском» парафразе очевидно стремление автора подчеркнуть «мрачность» и «ничтожность» русской действительности в представ-лении Гоголя и «светлость» и «радостность» ее в изображении Пуш-кина. Как видим, в «формулу» Дружинина попадают те же «природ-ные» тексты, что составляют и нынешнее ядро редукции пушкинской лирики, а, например, стихотворение «Бесы» лишается своего мрачного колорита и превращается в «фантастическую» «упоительную поэзию». Таким образом, сведение всей лирики Пушкина к светлому и беспеч-ному воспеванию красоты любви и природы имеет долгую традицию. Здесь возможно приведение большего числа историко-литературных материалов, однако очевидно, что смысл будет все тот же .
Как видим, общенациональная редукция важнейшей части пушкинского наследия – лирики – отражает действие одного из важ-нейших механизмов функционирования классики – интегративной оп-тимизации. Поиск «светлого начала» оказывается потребностью и оп-ределенным сценарием общенационального восприятия. Поддающие-ся такому поиску пласты художественного наследия Пушкина прохо-дят «отсев», в результате чего как релевантно значимые в общем «ко-де» поэта остаются именно «позитивные» тексты. Сравнение анкетных данных с мнением критики 40–50-х годов XIX века показывает, что этот процесс разворачивался в читательских кругах изначально, и профессиональные читатели – почти современники Пушкина – вос-принимали его лирику во многом по тем же законам редукции, что и современный массовый читатель.
Следующая после стихов по частотности упоминаний группа произведений Пушкина – сказки. Отметим, что ассоциации со сказоч-ными текстами возникают не только у школьников (см. Приложение 2), но и у взрослых групп респондентов (см. Приложение 1). Наиболее часто упоминаемая сказка – о царе Салтане, затем следуют «Сказка о мертвой царевне и о семи богатырях» и «Сказка о рыбаке и рыбке», наименее востребованы оказались «Сказка о золотом петушке» и «Сказка о попе и о работнике его Балде».
Безусловный лидер – «Сказка о царе Салтане, о сыне его слав-ном и могучем князе Гвидоне Салтановиче и о прекрасной царевне Лебеди» (29 августа 1831 г.). Судя по контексту ассоциативных рядов, даже «море» в большинстве случаев ассоциируется именно с этим тек-стом («Ветер по морю гуляет // И кораблик подгоняет»), а не со стихо-творением «К морю», например. Имя Пушкина прямо ассоциируется с «царем Салтаном», многочисленны упоминания «лебедь», «Гвидон», есть «33 богатыря» и др. История восприятия сказки не изучена. Сказ-ки казались предназначенными исключительно для детского чтения (и опрос показывает, что именно ассоциация «сказки» – «детство» устой-чива при обращении к имени Пушкина). Между тем уверенное поло-жение сказок Пушкина в общем ассоциативном поле, возможно, свя-зано не только с периодом знакомства с этими текстами (детство вы-ступает по отношению к жизненному опыту индивида как «золотой век» по отношению к коллективной психологии), сколько с особенно-стями их сюжета и поэтическими решениями. Важное тому подтвер-ждение – очевидное преобладание сказок в прикладной пушкиниане. Кстати, лидером лаковых миниатюр палехских шкатулок стала все же «Сказка о рыбаке и рыбке» . Судя по имеющимся источникам, имен-но она считалась ведущим по популярности в простом народе сказоч-ным текстом Пушкина: «Если бы предположить, что общество педаго-гов пожелало устроить конкурс всем сказкам, взятым у народа интел-лигентным человеком и возвращенным в народ, мы уверены, что «Сказка о рыбаке и рыбке» получила бы первую премию» . Перенос читательского интереса на более сложную и объемную (Пушкин в письме Вяземскому от 3 сентября 1831 года: «…на днях испразнился сказкой в тысяча стихов», 14, 220) сказку показателен. Ее волшебный сюжет, множественность чудесных ситуаций, драматизм (свойствен-ный, впрочем, всем сказкам Пушкина), определили лидерство в ассо-циативном ряду, связанном со сказками поэта. Важно, что в этой сказ-ке в отличие от «Сказки о рыбаке и рыбке» практически отсутствует социальная проблематика, столь актуальная в сказке о разбитом коры-те. Зависть сестер и их месть можно считать результатом действия не столько социальной обиды, сколько именно «дележа имущества» – ей досталось больше, чем им. Скитания Гвидона и его матушки по «синю морю» и сон натощак на волшебном острове вряд ли воспринимаются как череда лишений и невзгод, поскольку мгновенно заслоняются волшебными событиями воцарения Гвидона в новом государстве. В основе сюжета – стремление сына восстановить насильственно разру-шенные семейные связи. Кроме того, это единственная сказка Пушки-на с «хорошим» концом , в остальных случаях торжество победите-лей сопровождается гибелью злодеев или, как в «Сказке о рыбаке и рыбке» и «Сказке о попе…» полным крахом. Таким образом, можно предположить, что и при восприятии сказок действует тот же самый механизм отбора – поиск наиболее «светлого» текста. Популярность «Сказки о царе Салтане» подтверждается многочисленными передел-ками .
Наконец, наиболее часто упоминаемый текст Пушкина – «Ев-гений Онегин».
Как мы видели, согласно анкетным данным, «Евгений Онегин» становится некоей «визитной карточкой» поэта. Массовый выбор «Ев-гения Онегина» в качестве синекдохи всего пушкинского наследия подтверждается рядом фактов.
Это, во-первых, большое число переделок и переиначиваний, написания произведений «на сюжет» «Евгения Онегина» и пр. До-вольно обстоятельно факты функционирования «Евгения Онегина» в российском сознании от момента появления первых глав романа в стихах до второй половины ХХ века представлены в исследовании Бе-атрисы ван Замбеек-Вайдели «Пути великого произведения: Русская рецепция “Евгения Онегина” Пушкина» (защищена как диссертация в 1987 году в Цюрихе) . Правда, в рецензии на это исследование Р. Ю. Данилевский указывает, что факты интереснее выводов . Исследова-тельница не использовала и обширный материал по «неофициальной онегиниане», ставший сейчас доступным. Например, «сетевых» «евге-ниев онегиных» – построенных на обсценной лексике (есть и более «мягкие» – печатные в старом смысле слова, но тоже неприличные ва-рианты ).
Об одном из экспериментов с «Евгением Онегиным» говорится в статье Ирины Сурат: «…о том, как Пушкин питает современную ли-тературу, можно судить по проекту “лермонтизации” “Евгения Онеги-на”, реализованному Приговым: еще в период самиздата он перепеча-тал пушкинский роман на машинке, заменив все прилагательные на “безумный” и “неземной”. Как и любой постмодернистский экспери-мент с классикой, этот опыт говорит о том, что сам по себе текст “Ев-гения Онегина” уже не является для современного литератора источ-ником смыслов» .
Объектом таких переделок мог быть только широкоизвестный текст – поскольку любые переиначивания и пародии предполагают всеобщее знание образца. Выбор именно «Евгения Онегина» в качест-ве объекта «массового чтения» в предъюбилейные месяцы на ОРТ оп-ределялся теми же причинами – автоматическим связыванием имени Пушкина с этим произведением в первую очередь (как имя Гете авто-матически связано с «Фаустом»). Невозможность киноинтерпретаций романа в стихах связана, возможно, именно с высокой степенью от-ветственности перед аудиторией (помимо ряда эстетических причин). Английский фильм «Онегин» (режиссер Марта Файнс) можно отнести, скорее, к разряду курьезов (по словам Л. С. Дубшана, «длинный-предлинный клип» ), хотя в юбилейные дни в прессе прошла волна публикаций разного характера – от полного неприятия до признания «первой ласточкой» и упреком российскому кинематографу в нерас-торопности и невнимательности к классике. В юбилейные дни фильм показывался «для избранных», позднее шел в прокате, был показан и по ТВ, не вызвав особого ажиотажа. Следует признать, что проект ОРТ «Евгений Онегин: сегодня и навсегда» оказался более удачным вариантом «презентации» этого произведения (несмотря на разные жанры, сравнение уместно), поскольку демонстрировал причастность к этому произведению любого зрителя (на месте исполнителя мог себя без труда представить каждый). Материалы анкет подтверждают осо-бую значимость этого произведения в массовом сознании.
Очень важно, что текст «Евгения Онегина» в качестве редук-ции творчества Пушкина воспринят именно как этический «кодекс». Когда В. Г. Белинский сформулировал мысль о возможности «превос-ходным образом воспитать в себе человека» посредством обращения к пушкинским стихам, он имел в виду ту же самую функцию текстов поэта – этический императив. Центральная позиция речи Достоевского о Пушкине – анализ конфликта Онегина и Татьяны как двух типов на-ционального сознания , фактически рассмотрение моделей жизни с заведомым вынесением этического приговора: Онегин – ошибочная модель (и поэтому потребовалось раскаяние героя и осознание своих заблуждений), Татьяна – соответствует национальному «моральному кодексу». Вслед за критикой и литературоведение обратилось к этиче-ской стороне пушкинского творчества. Легитимность этической моде-ли поведения главной героини романа (и осуждение с этой точки зре-ния позиции Онегина) оказывается в центре внимания большинства значительных исследований пушкинского романа – от Гроссмана и Томашевского до Эткинда и Клейтона. Р. Г. Назиров, обращаясь к фа-буле романа (то есть определяя его «формулу»), прибегает к аналогии в духе Добролюбова: «Татьяна – национальная героиня… потому что ее стоическая верность долгу адекватна пассивному героизму русского крестьянства. Стоицизм – единственно возможная героика в условиях рабства; он выражает нравственную силу народа и его достоинство… В Татьяне русские люди увидели родную душу» .
Очевидно, что прочтение «Евгения Онегина» как романа о веч-ных ценностях жизни и выборе единственно правильного пути никак не исчерпывает содержания этого произведения; напротив, литерату-роведение на разных этапах развития пыталось от «социальной» про-блематики вообще уйти. То же касается и поэтического наследия, бла-годаря которому можно не только «воспитать в себе человека», но и получить урок «вольтерианского вольнодумства» и «эротических при-чуд». Однако редукция восприятия шла по закону интеграции – вос-приятия не отдельных фрагментов или идей, а цельного, полного про-изведения под определенным углом зрения. Книга стала не только «учебником» – по ней «гадали», открывая наугад и читая первые по-павшиеся строки в качестве совета.
Все это было возможно именно потому, что пушкинский текст основывался на фабуле, учитывающей потребность в стабилизации жизненных ценностей. На первом плане оставалась любовь, при этом мир уютного семейного счастья оказывался недостижим и невостре-бован (что в целом характерно для ценностной иерархии национально-го сознания, по мысли Бердяева), впрочем, особую ценность приобре-тали категории долга и ответственности, столь свойственные «зага-дочной русской душе».
Таким образом, как бы сам поэт ни возмущался «чернью», тре-бующей от сочинений его «пользы», эта позиция закрепляется в прак-тике функционирования феномена. Литературное творчество оказыва-ется «путеводителем» по жизни, а отдельные произведения – «пара-графами» учебника жизни, не отменяемого никакими политическими потрясениями. «Священный текст» пушкинского писания – своеоб-разная «путеводная звезда», следовать этому писанию приходится в трудные исторические периоды, когда кругом мрак и мгла (эту мысль наиболее четко сформулировал Ходасевич: «…каким именем нам ау-каться, как нам перекликаться в надвигающемся мраке…» ). Пушкин воспринимается как автор «заповедного текста», в котором сохранены «заветы».
Можно предположить, что перед нами модель «филистерского» отношения к классике, о котором так много рассуждает Джеффри Брукс . Все общество превращается в «полуинтеллигенцию», для ко-торой особую, неоспоримую ценность представляет классическая часть русской литературы, прежде всего, в лице ее главного предста-вителя – Пушкина. Размах пушкинских юбилейных торжеств должен был отвечать степени этой ценности. И здесь мы наблюдаем «ножни-цы» между процессом «сползания харизмы» в нижние страты общест-ва и процессом ее рутинизации.
Полученные результаты позволяют на примере Пушкина су-дить об интегративных функциях литературного феномена, важней-шая из которых – утверждение незыблемой иерархии человеческих ценностей. Возможно, что всякий национальный поэт «первого ряда» воспринимается на феноменальном уровне именно как творец своеоб-разного «учебника жизни». Выработка легитимной модели общест-венного устройства в переходные эпохи оказывается одной из насущ-нейших задач, и литературное наследие гения как нельзя более точно соответствует этой задаче. Если структуры регулирования обществен-ной жизни, прежде всего, политические круги, не способны предъя-вить обществу более-менее цельную ценностную иерархию либо предъявление такой иерархии встречается недоверием и озлобленно-стью, то неизбежно место авторитетной этической силы займет нацио-нальный поэт.
Некоторые объяснения этого феномена можно почерпнуть в знаменитых лекциях Томаса Карлейля , на которые мы уже ссыла-лись. Герой – обязательный атрибут общественной жизни любой эпо-хи: «Почитание героев никогда не умирает и не может умереть. Пре-данность и авторитетность вечна в нашем мире» . Карлейль говорит, что даже протестантизм, одним из главных пунктов программы кото-рого была борьба с каким бы то ни было авторитетом в человеческом лице (против папы), порождает настоящее поклонение своему лидеру – Лютеру, наделяя его всеми функциями «протестантского папы». Для древних эпох было свойственно наделение функциями героя божест-венных существ, для эпох возникновения крупнейших религий – про-роков. Средние века и Возрождение порождают новую форму героя – героя-поэта. «Герои-боги, герои-пророки суть продукты древних ве-ков; эти формы героизма не могут более иметь места в последующие времена. Поэт, как героическая фигура, принадлежит всем векам, все века владеют им, раз он появится» . Еще одна форма героев – герои-пастыри (например, Лютер), талант которых в том, чтобы повести за собой в духовном мире (к ним близки герои-полководцы, ведущие войско). Наконец, важнейшей исторически сложившейся лишь сто лет назад формой героизма Карлейль считает героя-писателя (отличающе-гося от героя-поэта тем, что вынужден продавать свои произведения): «Герой как писатель будет существовать как одна из главных форм ге-роизма, во все грядущие века… Именно такого писателя-героя мы должны считать самой важной личностью среди наших современни-ков. Он, каков бы он ни был, есть душа всего. То, чему он поучает, весь мир станет делать и осуществлять. Писатель, как и всякий герой, является именно для того, чтобы провозгласить, как умеет, эту дейст-вительность. В сущности, он выполняет ту же самую функцию, за ис-полнение которой люди других времен называют человека пророком, священником, божеством, для исполнения которой, словом или делом, и посылаются в мир всякого рода герои» . Карлейль называет книгу высшей ценностью цивилизации и считает, что именно она формирует убеждения людей.
Эта позиция представляется особенно интересной. Возможно, наибольшую ценность для человека должна иметь книга с максималь-ным коэффициентом полезного действия – то есть наиболее ценная как инструкция. Самая инструктивная книга в истории человечества – Библия (или другие религиозные книги такого масштаба). Здесь объ-ясняется, как человек должен жить, чтобы его жизнь имела высший смысл (т. е. решается наиболее сложная в человеческой практике про-блема духовности). Инструктаж обладает великой силой воздействия: императив заставляет человека двинуться по избранному пути слепо и счастливо, поскольку выбор за него сделан. Новый Завет принципи-ально отличается от Ветхого тем, что инструктивность скрыта формой свободного выбора (в отличие от жестких заповедей Моисея, регла-ментирующих не только духовную, но и повседневно-бытовую жизнь человеческого сообщества, заповеди Христа имеют суггестивный ха-рактер и могут прочитываться неоднозначно). И все же это тоже инст-рукция-императив (не случайно наиболее востребованной оказалась Нагорная проповедь Христа, построенная по принципу прямых указа-ний, а не в виде притч). Читатель обращается к книге за ответами на волнующие вопросы, прежде всего, а уж затем как к источнику эсте-тического наслаждения. Именно поэтому в зоне сакрализации чаще всего оказываются писатели, озабоченные судьбою нации, человече-ства, ищущие пути спасения, цели и ориентиры общественного мас-штаба. Впрочем, если говорить о пушкинском феномене, там эта зако-номерность явно не срабатывает. Но в том и заключается уникаль-ность его положения в литературном пантеоне нации.
В книге П. Дебрецени «Социальные функции литературы» один из разделов посвящен анализу мемуарных материалов о Пушки-не как любимом писателе. В принципе материалов, отвечающих его задаче, исследователь не находит (сообщает, что просмотрел все мате-риалы по библиографическому указателю Минцлова ). Единствен-ный дневник, где содержалась информация о восприятии пушкинских произведений, – некоего Жоржа Тельберга (обнаружен в Библиотеке Конгресса США, публиковался в «Новом русском слове» в 1944 году, 24, 28 сентября и 1, 8, 15, 27 октября), который сообщает о том, что «первые представления о людях и первые уроки практической мора-ли» он и его товарищи получали из пушкинских сказок, что чувства его развивались благодаря пушкинским стихам о природе, наконец, что стрелялся он на дуэли «по-онегински». Кстати, когда Тельберг поднял руку с пистолетом, целясь в друга, он вспомнил: «Враги! Дав-но ль…» – бросил пистолет и подал другу руку. Дебрецени замечает по этому поводу: «Так пушкинская поэзия была не только образцом бравады, но и парадигмой гуманных отношений». Анализируя функ-ции литературы как возможного образца жизни, Дебрецени много внимания уделяет характеристике с этой точки зрения Татьяны как чи-тательницы в поисках модели жизни. «Матрицей моделей» называет исследователь литературу и приводит еще три мемуарных свидетель-ства интереса к «полузапрещенному» Пушкину в 30–40-е годы. Важ-нейшей особенностью пушкинского творчества, способствовавшей признанию его произведений образцами для самосовершенствования и самовоспитания, Дебрецени называет отсутствие «героя времени», ко-торому можно было бы подражать, как, скажем, горьковскому Павлу Власову. Тем самым провоцировалось стремление читателя понять самого себя и заняться «позитивным самосозиданием».
Как видим, поиск в классическом тексте моделей поведения сохраняется и для сегодняшнего читателя, однако приобретает харак-тер ностальгического переживания утраченного идеала и потерянного рая: «Так жили и любили раньше». В еще более значительной мере, чем «инструкция», классика оказывается синонимом понятия «нацио-нальная гордость». Как мы показали выше, ассоциации, связанные с природой, возникли у каждого пятого респондента. Интересно, что, по данным ВЦИОМ, «родную природу» в качестве главной ассоциации со словом «родина» назвали 18 % опрошенных . Можно предполо-жить, что еще одна функция литературного феномена – консолидация национальных сил, доказательство национального единства и факт на-ционального самосознания. В опросе «старшей» группы возникает ас-социация «русскость»; для младших «национальный вопрос» оказыва-ется не важным.
В тех же опросах ВЦИОМ 1996 года выявилось, что 55 % оп-рошенных относили к русским всех людей, «которые живут в России и считают себя русскими», 36 % полагали, что этого недостаточно . Социологи делают вывод, что национальная самоидентификация рус-ских намного ниже, чем представителей разных европейских нацио-нальностей. При этом «позитивные» определения «русскости» оказа-лись слишком расплывчаты. Зато «негативная» самоидентификация выражена ярко: примерно половина населения обнаруживает фобию утраты национальных ресурсов и национальной идентичности России и русских. Этот процент «рассеянного», то есть лишенного конкретно-го национального адреса, негативного самоопределения русских зна-чительно превышает распространенность «направленных» фобий (на-пример, против евреев или цыган) . В условиях утраты (впрочем, су-дя по имеющимся фактам, русская самоидентификация и «националь-ная гордость» никогда не была оформлена более или менее четко) яс-ных национальных ценностей поиск консолидирующих ценностей оказывается актуальным всегда.
В. Ф. Кашкова в разговоре с В. Писигиным выразила эту мысль следующим образом: «Общенациональную идею ищут, а тут как раз Пушкин» . Мнение подвижницы пушкинского музея в Торжке, на энтузиазме которой во многом этот музей и держится, достаточно точно отражает ситуацию: Пушкин традиционно является таким выра-зителем национальной идеи, с которым соглашаются все. Всеприми-ряющее значение его творчества и, что еще важнее, его «фигуры» в истории страны было обозначено в пушкинской речи Достоевского 8 июня 1880 года.
В связи с корреляцией пушкинского имени и реального состоя-ния национальной самоидентификации особую значимость приобрета-ет такая функция литературного феномена, как легитимация консерва-тивных тенденций. Согласно основным законам функционирования массового сознания, старое во все времена преобладает над новым; ес-ли же новое берет верх, то тогда, когда оно, собственно, становится общепринятым, другими словами, «старым». По словам Бодлера, за-дача гения – создание нового стереотипа . Консервативное должно восприниматься именно как позитивное, как условие бытования и ста-бильности (идея золотого века), и национальных «заветов». Вот, на-пример, итоги «всероссийского рейтинга» русских романов ХХ века (опрос 2400 человек по всероссийской выборке, осень 1999 года, предлагалось отметить три лучших романа ХХ века; в рейтинге рома-ны расположены по числу выборов):
М. Шолохов. Тихий Дон;
А. Иванов. Вечный зов;
М. Булгаков. Мастер и Маргарита;
Ильф и Петров. Двенадцать стульев;
К. Симонов. Живые и мертвые;
Н. Островский. Как закалялась сталь;
А. Рыбаков. Дети Арбата;
А. Фадеев. Молодая гвардия;
Б. Пастернак. Доктор Живаго;
Л. Леонов. Русский лес;
В. Пикуль. Слово и дело.
Стоит обратить внимание на очевидное явление: вряд ли най-дется хоть один читатель русской литературы ХХ века, который пол-ностью согласится с этим рейтингом романов уходящего столетия. Это наглядный пример «ножниц» массового сознания и индивидуального. В то же время, согласно закону зависимых отношений и закону вос-произведения, рейтинг отражает самые значительные события литера-турной жизни, которые неизбежно оказывают влияние на всю куль-турную матрицу, каким бы неудачным ни был этот выбор с точки зре-ния развитого и рафинированного литературного вкуса.
Нетрудно убедиться при всем «идейном разбросе» этого спи-ска, что рейтинг отражает общеконсервативное направление мышле-ния. Бесспорным лидером русской романистики ХХ века оказывается «Тихий Дон» Шолохова, утверждающий ценностные категории социа-лизма, но в «объективной» манере. Шумные дебаты вокруг авторства этого романа, как видим, негативного влияния на этот выбор не оказа-ли. Второе место занимает роман Иванова «Вечный зов» – один из са-мых любимых советских телесериалов (в 1999 году на телевидении шел показ этого сериала без «идеологических» купюр). Третий роман – «Мастер и Маргарита» Булгакова – во время своего триумфального возвращения в 1987 году был бесспорно в числе лидеров если не чте-ния, то всеобщего обсуждения, кроме того, в том же году он включен в школьные программы. «Двенадцать стульев» – роман, слава к кото-рому пришла после удачной экранизации и реэкранизации. Далее сле-дуют романы из старой школьной «обоймы» о гражданской и Великой Отечественной войне, к ним примыкают «Молодая гвардия» Фадеева и «Русский лес» Леонова. «Дети Арбата» устойчиво держатся в списке самых лучших произведений ХХ века (20 мая 1988 года программа «Взгляд» обратилась к телезрителям с просьбой назвать трех авторов самых лучших произведений литературы. Первую «пятерку» состави-ли Рыбаков, Гроссман, Приставкин, Дудинцев, Платонов. Характерно, что по прошествии 10 лет от этого рейтинга остался один Рыбаков – самый «прочитанный» роман, первый среди всех «антисталинских» текстов). Роман Пастернака «Доктор Живаго» признается значитель-ным событием в литературе ХХ века и стоит особняком в списке (в рейтинге 1988 года он занимал 6 место), как, впрочем, и «Слово и де-ло» Пикуля – последний по причине своей конъюнктурности и близо-сти низовой литературе. Весь список можно представить в виде трех частей – произведения мобилизационного типа, «золотой фонд» соц-реализма, романы, близкие к жанрам развлекательной литературы (один – кладезь советского юмора, другой – один из самых ярких ва-риантов русского конъюнктурного исторического повествования на сломе эпох), и произведения альтернативные, в которых история стра-ны предстает в виде зловещих и мертвящих символов. Первая группа представляет собой жизнеутверждающие принципы консервативного советского мышления – строительство (спасение) нового общества как тяжелое, каторжное, смертельно опасное, но великое и необходимое дело, миссия поколений; по выражению известной исследовательницы советских романов К. Кларк, это «ритуальные тексты» . Романы третьей группы – «Доктор Живаго» и «Мастер и Маргарита» – это «сюжеты поражения» в духе русской классической литературы 19 века. Но все эти тексты объединены трагической и драматической раз-вязкой – не исключая «веселых» «Двенадцати стульев». Замена «каю-щегося дворянина» (Н. К. Михайловский) – главного автора произве-дений XIX века – отважным борцом или страждущим странником в литературе ХХ века представляется симптоматичной. Оправдывается резюме С. А. Венгерова, обозначившего главные черты литературы XIX века так: «…пышно расцвела лучшая часть русской литературы XIX века, отмеченная тем, что в ней совершенно изгнана идея личного счастья… грустен русский пейзаж и русская песня… Смех беззабот-ный и веселый совершенно чужд русской литературе. Она знает толь-ко смех горький. Русский литературный гений можно конкретно пред-ставить только со строгими чертами лица, с глазами, лихорадочно уст-ремленными в мистическую даль» . Русская классическая литерату-ра, таким образом, оказывается средоточием главных консервативно передаваемых из поколения в поколение ценностей – аскезы, духовно-го труженичества, готовности к самопожертвованию.
Все эти ценности прямо противоположны тому, что считается ценным на уровне массового сознания. Так, в 1997 г. в 40 странах ми-ра «Roper Starch Worldwide» было проведено широкомасштабное ис-следование общественных представлений о жизненных ценностях; в России этот опрос организовал ВЦИОМ (в каждой стране было опро-шено 1000 человек) . Вот результаты этого опроса в России и США (для сравнения):
Ценности Россия США
Власть 2 3
Богатство 11 6
Статус 5 5
Обеспеченность 24 22
Открытость мышления 3 16
Честность 22 45
Самоуважение 14 39
Творчество 5 14
Независимость 15 29
Свобода 17 36
Индивидуальность 6 13
Любознательность 18 27
Социальная справедливость 18 27
Социальная ответственность 2 11
Социальная терпимость 5 23
Социальный порядок 26 11
Данные, полученные в результате обследования, демонстрируют высокую степень консерватизма массового сознания и одновременно противостояние этого «набора» ценностям, выдвигаемым в качестве ведущих классической русской литературой. В самом деле, три глав-ные ценности, которые называют россияне, – это социальный порядок (26%), обеспеченность (24%) и честность (22%). Нетрудно в этих трех позициях увидеть старую формулу «покой, богатство, честь», упоми-наемую в поэме Некрасова «Кому на Руси жить хорошо». По-видимому, возвращение (даже в том же порядке) к трем этим ценно-стям как эквиваленту счастливой жизни спустя не только столетие с четвертью, но и после двойной смены эпох, оказывается симптома-тичным. Американские ценности – честность (45%), самоуважение (39%) и свобода (36%) подчеркивают разницу менталитета двух стран (кстати, и выбор этих ценностей более «дружный»).
Принципиально, что в массовом сознании сохраняются нацио-нально важные ценности. Конечно, это в первую очередь «то, чего нет» – Россия стала одной из самых «беспорядочных» в государствен-ном отношении стран (и, следовательно, жизнь в ней «беспокойна»), доля людей, относящих себя к «среднему классу», после кризиса 1998 года значительно уменьшилась, а нечестность и склонность к обману считается неисправимым национальным недостатком русского чело-века испокон веку . Впрочем, «честность» как ценность может рас-сматриваться именно в плане «честь» (то есть уважение, почет). Факт упрямого возвращения к тем же ценностям говорит о такой черте мас-сового сознания, как консерватизм.
Классическая литература неизменно борется с этим набором ценностей, и в этой борьбе сохраняет завидное упорство, несгибаемое под напором времени и смены эпох. Выражение Т. Манна «консервы времени», уже упомянутое нами в связи со «смертью классики», мо-жет вполне прочитываться и как позитивное – сохранение вечных тра-диций и ценностей «воспитательного» значения. Важно, что консерва-тивность классического наследия во многом ассоциируется и с поня-тием «классический стиль» (в противовес авангардным художествен-ным решениям). Основные черты этого стиля – монументальность в сочетании с простотой и ясностью, величие и одновременно сдержан-ность, то есть приближенность к «золотой середине» восходят к гар-моническим принципам античной литературы. Не случайно в статьях сборника «Теория литературных стилей» ключевыми являются слова «мера», «образец», «идеал», «лаконизм», «простота», «гармония» .
Позитивная сторона консервативности массового сознания как раз и заключается в ориентации на устойчивые «здоровые» (по выра-жению Гете) формы искусства. Эта потребность в сохранении status quo является необходимой реакцией на процессы эволюции и прогрес-са. По словам В. Е. Хализева, «непреходящее значение большой лите-ратуры порождается неизменностью основ нашего существования» . Ему вторит А. Б. Есин: «Творения классиков продолжают жить в соз-нании потомков не благодаря исторической изменчивости и подвиж-ности своего содержания, как это нередко утверждается, а, наоборот, благодаря именно своей исторической стабильности, благодаря сохра-нению смыслового ядра, которое упорно сопротивляется попыткам его перетолковать» .
Если функция формирования стабильной легитимной модели, регулирующей поведение, связана с воспроизводством вечных этиче-ских ценностей, то консерватизм классики имеет отношение к сохра-нению идеологического потенциала, неизменного при смене эпох . Консерватизм массового сознания находит в консервативности клас-сики точное соответствие этой потребности. Однако эти функции классики в русском варианте не имеют официально-императивного характера. Напротив, с самых «пелен» русской литературы ее устой-чивой (а значит, консервативной) чертой было сопротивление власти. В 19 веке, когда литература окончательно сформировалась как соци-альный институт, это стало очевидно настолько, что странно было бы корректировать сейчас положение о связи литературы с освободитель-ным движением в России. Таким образом, как ни парадоксально, кон-серватизм русской классики имел разрушительный и дестабилизи-рующий потенциал по отношению к существующему общественному строю.
В ХХ веке классические сюжеты сопротивления Личности Среде (теперь в качестве Среды выступала Система) оказались вытеснены из пантеона и запрещались, зато «Великой Печалью» (С. А. Венгеров) русской литературы стала оптимистическая трагедия – неоклассици-стическое решение конфликта чувства и долга в пользу последнего в сочетании с пафосом строительства нового мира . Консервативность основных ценностей налицо – естественно, с переменой вывесок и знаков в национальном (государственном) масштабе либо с их полным сохранением в литературе «запрещенной». Консервативность ценно-стного ряда массового сознания и противостоящего этому ряду «набо-ра» ценностей классической литературы продолжают коррелировать и в советскую эпоху, создавая феномен внеэпохального взаимообуслов-ленного противостояния. Как и в XIX веке, классическая литература противостоит «потребительским» идеалам массового сознания (теперь называемых «мещанством»). Легитимация классической литературы в новый исторический период связана с такой важной чертой массового сознания, как «двоемыслие»: «Незавершенный процесс модернизации России порождал несчетные варианты нормативных конфликтов на всех уровнях человеческого существования и самосознания; на этой почве, в частности, выросла вся великая литература прошлого века, выражавшая противостояние “правды–истины” и “правды–справедливости”, правды “маленького человека” и правды “державы”, спасения человечества и “слезы ребенка” и т. д. В этой ситуации лука-вый человек почти неизбежно становился неcчастным. Советская эпо-ха декларировала новую, универсальную по своему значению и абсо-лютную по своим источникам (от имени и по поручению историческо-го прогресса…) нормативно-ценностную систему, призванную заме-нить или подчинить себе все существующие. На деле она лишь меняла знаки и термины в некоторых нормативных полях и надстраивала над ними еще одно. Формула “нравственно то, что полезно…” (в деклара-тивных вариантах – “трудовому народу”, “делу коммунизма” и т. п., в реальном значении – “что соответствует планам и указаниям свыше”) возводила в абсолют сугубо утилитаристскую нормативную систему. Универсально-значимая и всеобъемлющая нормативно-ценностная система в реальности обернулась множественностью критериальных рамок – “большой” и “малой” правды, “истинного” и “должного”, пер-спективных и сиюминутных интересов и т. д.» Ю. Левада полагает также, что ситуация в постсоветской России ничуть не изменилась, и «лукавство» можно считать постоянной чертой.
Это положение вполне подтверждается сравнением ценностного ряда классической литературы (признаваемой, как мы показали, сим-волом России) и ценностной иерархии жизни в массовом сознании. Воспитательная функция классической литературы расценивалась все-гда как обязательная, хотя и скучная. Иное дело – превращение лите-ратурного феномена в своеобразный суррогат института религии со всеми атрибутами этого института. Сам факт, что русские классиче-ские писатели выступали в разные времена «властителями дум» ин-теллигенции, показателен. Трансформация эстетических феноменов в идеологические была неизбежна. При этом сама литература не может заменить институт религии, а вот литературный феномен с конкретной персонификацией писателя может. В таких случаях литературный фе-номен наделяется сакральными функциями. Разумеется, не каждый литературный феномен или компонент литературного пантеона нации наделяется сакральной функцией. Наиболее очевиден этот процесс в зоне действия пушкинского феномена. Проблема отношения к Пуш-кину и его наследию как сакральному элементу, проникающему в мирскую жизнь, выходит далеко за рамки только фразеологии. М. Элиаде говорит в связи с этим об «иерофании» – проявлении священ-ного в мирском . При этом сакрализация, по формуле Великого Ин-квизитора, связана с тремя факторами: ощущением чуда, осознанием тайны и признанием авторитета.
«Чудом» оказалась собственно поэзия Пушкина. Уже в сознании современников он был Мессией поэзии , человеком, который владел «божественным глаголом» и был послан на землю для выполнения священной миссии . Его деятельность фиксировалась в текстах его произведений, которые были «вещественным доказательством» свято-сти. Очевидно, что сакрализация представителей других сфер челове-ческой деятельности (например, царей, революционеров, ученых, даже представителей других видов искусств – музыкантов, живописцев и т. п.) не может равняться по своему размаху с подобной сакрализацией поэта, то есть «властелина слова». Как мы уже отмечали, в русском варианте это связано, разумеется, с уникальностью роли литературы в общественной жизни нации и с эквивалентностью словесного искусст-ва выражению национальной идеи. Извечная проблема национального самосознания решалась именно в сфере слова. В то же время место Пушкина не было вытеснено позднейшими мыслителями, которые не-посредственно обращались к национальной идее (это, прежде всего, Толстой и Достоевский). Очевидно, что причину можно усмотреть в том, что для сакрализации необходима аура иррационализма, неясного и непонятного, не выраженного словом, а стоящего за ним (эта аура возможна именно в поэзии). В случае с Пушкиным такая неясность ощущалась довольно остро во время открытия памятника поэту в Мо-скве и четко была сформулирована Достоевским: «унес тайну… и вот теперь мы ее без него разгадываем…» . Суть этой тайны сводилась всегда к одному и тому же: его национальному универсализму, во-площенному в творчестве, на который можно было указать, но кото-рый невозможно было «разъяснить».
З. Хайнади, размышляя о сакральных функциях поэта в нацио-нальной жизни, говорит о параллелях «мессианского задания» Бога и Поэта: «Пушкин далёк был от инструменталистского подхода, когда поэты воспринимают слова простыми инструментами. У него в факти-ческом мышлении говорит само бытие. Для него слово – logos, боже-ственный глагол, который мгновенно создаёт самого себя и всё иное наименованием. Генезис не что иное, как Слово Божие, проникающее в материю. Искусство сохраняет характер творческой деятельности, состязающейся с Богом. Поэт-пророк соперничает с Богом, использует слова таким образом, чтобы они превратились в магическое средство посвящения в мистерию: чтобы человек видел не “сквозь тусклое стекло, гадательно, а лицом к лицу”. Вопрос, волновавший ещё греков, предстал и перед Пушкиным: креационизм (творение из ничего) явля-ется правом только одного Бога, или же созданный Им человек путём творения сам может стать творцом? Этот же вопрос можно поставить иначе: человеку полагается творение по сущности или – только творе-ние по подобию? (курсив З. Хайнади. – М. З.)» Развивая далее мысль о близости «задания» Поэта и Бога, Хайнади обращается к стихотво-рению «Пророк» и интерпретирует его как пушкинское решение во-проса о мере божественного начала в поэтическом даре . Поэт ока-зывается «обреченным» на божественное задание уже потому, что он Поэт.
Однако древняя национальная схема сакрализации предполага-ла, разумеется, не только результаты духовной деятельности человека, но и его «крестный путь», то есть являлась по сути агиографичной (ав-торитет). При этом важнейшее место в агиографии занимали не столь-ко сами подвиги и деяния (которые обычно приводились для того, чтобы продемонстрировать чудесные способности героя агиографии), сколько страдания и мучения, вынесенные героем за веру (что позво-ляло назвать его «страстотерпцем»). Агиографические сюжеты восхо-дят к Четвероевангелию, где во всех случаях основное повествование сосредоточено на коротком последнем фрагменте жизни Иисуса. При-числение Пушкина к «лику святых» в нравственном сознании рус-ских было связано с рядом необходимых для этого моментов. Пер-вую позицию здесь занимает его дуэль. Существует огромная литера-тура, посвященная фактической стороне этого момента биографии по-эта (что само по себе уже является подтверждением сакрализации), однако можно выделить ряд «резонансных» результатов восприятия дуэли в массовом сознании (факты в данном случае оказываются не столь уж и важны – они трансформируются и видоизменяются, пере-ходя в легендарный план; конечно, важно и то, что ряд фактов созна-тельно искажался и скрывался – в разное время по разным причинам). Определились следующие принципиально сакрализующие элементы: противник – иноземец (враг, чужой, пришлец); за спиной этого про-тивника стояли всевластные высшие круги («живая власть», ненавист-ная народу); поэт оказался безоружен и беззащитен перед грозными силами врагов («жертва вероломства»); своей смертью он стоически защищал высшие идеалы добра, любви, истины («погиб за честь»); его мучения перед смертью были невыносимы, но он мужественно принял смерть («страстотерпец»). Эту схему активно разворачивает в своих книгах и статьях П. Дебрецени, возводя ситуацию сакрализации жиз-ненного пути Пушкина к «Сказанию о Борисе и Глебе».
Второстепенными можно считать следующие элементы: в смер-ти Пушкина была повинна жена, легкомысленная светская красавица, не умеющая ценить поэта; Пушкин умер монархически преданным че-ловеком и истинным христианином.
Первый ряд элементов сформировал соотнесение пушкинского феномена с идеей «искупления национального греха», поскольку кровь поэта была пролита невинно, праведно. В то же время сама при-частность современников к смерти Пушкина заставляла их ощущать себя соучастниками убийства поэта («не уберегли»). В связи с этим возникало стремление «отмолить» свой грех у священной памяти по-эта – неоднократно высказываемые мысли о готовности защитить по-эта грудью и в себя принять пулю Дантеса и возникающие не сразу, но затем довольно устойчиво мотивы покаяния .
Сакрализация отразилась и в применении к имени Пушкина спе-цифически религиозных «атрибутов», среди которых первенствовал «терновый венец», «язвивший чело». Причем здесь очевидна «немета-форичность», буквальность этих упоминаний :
В нем Бог явил Себя для нас благоволеньем,
Созиждя чудный храм в твореньях мудреца,
Недосягаемого дав нам образца,
На поученье всем грядущим поколеньям…
Характерно, что в стихотворениях в честь столетия со дня рож-дения неоднократно подчеркивается, что младенец Пушкин был кре-щен именно в храме Богоявления в Москве ; это, по-видимому, вос-принимается как символ его богоизбранности.
Пол Дебрецени, анализируя «схему возвышения» Пушкина, от-мечает: «После шести “Философических писем” Чаадаева возникла возможность поиска “нового князя” – культурного. Выразив дух наро-да через свою великолепную божественную поэзию и приняв мучени-ческую смерть, Пушкин мог вполне соответствовать “универсальному духу” романтических философов, воплощая честь России в движении вперед по пути истории» .
Важно, что литературные феномены, функционирующие в каче-стве суррогата религиозных, не могли остаться без внимания церков-ных кругов.
Формирование особого отношения к пушкинскому наследию со стороны церкви началось в связи с невиданным интересом к открытию памятника поэту в 1880 году; к 1899 году была выработана определен-ная политика церкви в отношении Пушкина.
Юбилей 1880 года, по общему мнению, был празднеством пре-имущественно интеллигенции. Государственного размаха открытие памятника не имело, хотя и не было специфически московским собы-тием. Ф. Буслаев, подводя итоги праздника 1880 года, отмечает, что настоящие празднества прошли только в Москве, Петербурге, Опочке (Святогорский монастырь), Киеве, Одессе, Варшаве, Риге, Туле, Сама-ре и в селе Балакове Николаевского уезда Самарской губернии. В Пскове, Царском Селе, Кишиневе, Орле, Тифлисе – прошли панихиды и были произнесены небольшие речи . Но уже 1887 год показал, что интерес к Пушкину в обществе (прежде всего, в постоянно увеличи-вающейся простонародной читательской аудитории) растет. Столет-ний юбилей Пушкина, по словам М. Ч. Левитта, представлял собой «событие всероссийского масштаба» и «официальное мероприятие, поражавшее своим размахом» . Так как Пушкинская комиссия была создана с санкции Николая II, а возглавлял ее великий князь Констан-тин Константинович, Святейший Синод был обязан принять участие в подготовке и проведении пушкинских торжеств. Во всех образова-тельных учреждениях, подведомственных Синоду, должны были со-стояться юбилейные церемонии, правда, оговаривалось, что их харак-тер будет определен самими этими учреждениями. Пушкинская ко-миссия потребовала также отслужить особые литургии в день столетия Пушкина, хотя это требование шло вразрез с порядком пасхальных бо-гослужений. М. Ч. Левитт отмечает, что представители духовенства выступили против «канонизации» Пушкина и приводит показательный пример: Симферопольский епископ Николай запретил юбилейные службы по Пушкину в своем городе и подчеркнул, что чествование памяти Пушкина, даже если он действительно является великим по-этом, не должно переходить рамки «светского собрания» . А. Пеше-хонов, подводя итоги празднествам, отмечает, что в учебных книгах для чтения в приходских школах пушкинские тексты занимают три строчки, в Саратовской губернии из полного собрания сочинений Пушкина, которое раздавали детям на праздник, вырезали сказку о попе – причем грубо, очевидно, испортив и расположенные рядом произведения. Он же делает основной обзор нападок церкви на Пуш-кина – и «жил нехристем, и помер», и «антихристова печать шумит бесовски вокруг него», и «епархии отказывались от участия в торже-ствах по поводу пушкинского юбилея» .
Более чем осторожное отношение церкви к шумихе государст-венного масштаба вокруг имени Пушкина и осуждение этой шумихи представляется вполне закономерным. Сам факт «канонизации» Пуш-кина (юбилей был сопоставим с царским: иллюминация, флаги) – че-ловека сугубо светского, не героя-защитника отечества, не государст-венного деятеля, не христианского подвижника – был прецедентом в истории церкви.
Дальнейшая история государства оказалась связана с революци-ей и полным изгнанием института церкви из общественной жизни. Именно к этому периоду относятся выступления религиозных фило-софов, активно рассматривающих творчество Пушкина в рамках са-крализованного отношения к поэту. Пушкин превращается в средото-чие гонимых официальной Россией христианских ценностей . Одна-ко для нас важнее современная ситуация. Юбилей 1999 года пришелся на время не просто возрождения духовных традиций, но некой моды на все, что связано с христианством. Рост интереса к религии, стояв-шей у истоков русской государственности и национального самосоз-нания, признание христианских ценностей отвечающими духу и смыс-лу новой государственной системы, участие чиновников в основных крупных мероприятиях церкви, а церковных служителей в важнейших государственных актах привело к тому, что пушкинский юбилей ока-зался в зоне пристального внимания официальных православных кру-гов .
Пересмотр отношения церкви к Пушкину во многом связан с осмыслением тех культовых действий, которые развернулись вокруг его имени.
Прежде всего, еще для прессы 1987 года общим местом стало провозглашение Пушкина «русским Богом». Так, Н. Ерофеева прямо задается вопросом – не является ли Пушкин заменой Бога в безрели-гиозном обществе. Она рассуждает о навязчивости мотива оживления пушкинского памятника в юбилейной поэзии разных лет (в том числе и к 150-летию со дня смерти поэта): «Может, ожившая статуя Пушки-на – это своеобразная компенсация за утраченный нашим обществом миф и отвергнутую религию?» Игорь Клех дает следующую оценку юбилея 1987 года: «Этот юбилей прошел самым незамеченным… Площадка у памятника Пушкину в Москве становится с этого времени излюбленным местом проведения политических митингов и акций. С юбилеем 87-го года связан выпуск беспрецедентного подписного из-дания сочинений Пушкина в трех томах тиражом почти 11 млн экз.(!) В периодике, как всегда, филологами, писателями и официальными лицами было опубликовано большое количество статей, посвященных Пушкину. И вот что интересно: на фоне нарастающего и всеобъемлю-щего идейного кризиса интеллигенцией предлагается народу нечто вроде “пушкиноверия”, полуязыческого, полумессианского культа русского национального поэта – отношение, идущее от Гоголя и эпохи романтизма XIX века, – на фоне колеблющихся и рушащихся автори-тетов вчерашнего дня делается попытка утвердить догмат о “непогре-шимости” Пушкина и опять поставить таким образом читателя на “ко-лени”. Старые и небескорыстные игры, хотя культ Пушкина, положа руку на сердце, не худший из культов. Один из образцов такого отно-шения – слова известного поэта в журнале “Новый мир” о посеще-нии им могилы Пушкина: “Мне было трудно, почти невозможно пред-ставить, что здесь лежит Пушкин. Как, здесь покоится его прах? Куда естественней было думать, что он божество, воскресшее после смерти, взятое на небеса. Он растворен в воздухе, которым мы дышим. Он в хлебе, который мы едим, в вине, которое пьем. Разве его стихи стоят у нас на полке? Нет, они всегда с нами, растворены в нашей крови”. Приблизительно в таком тоне выдержаны и другие статьи января-февраля 1987» . Но это не значит, что только 1987 год породил эти настроения. Сам автор статьи подчеркивает, что истоки давние. В. С. Непомнящий еще в 1970-е годы указывал на ту высокую меру духов-ности, которая сосредоточена в наследии поэта и обаянии его лично-сти, что помогает противостоять очевидному разложению окружаю-щего мира. М. Ч. Левитт в книге о 1880 годе касается и последующей юбилейной истории. Обобщая изучение материалов 1987 года, он при-ходит к сходным выводам: литература этого года полна заявлений о том, что Пушкин – это Духовный Отец, Вера, Истина, Духовная опора и т. п., а вся современная культура представляется таинством, совер-шаемым перед алтарем Пушкина . Михаил Ульянов заявил: «Обыч-ному человеку, не гению, трудно, ему нужна опора, нужна вера. Пуш-кин и есть наша вера, прекрасная и светлая» . П. Дебрецени, анали-зируя поэтическую Пушкиниану 1987 года, отмечает, что стихи памя-ти Пушкина наполнены религиозной символикой, провозглашают са-кральный смысл пушкинской жертвенной крови, а также утверждают незыблемость пушкинской божественности, возвышающейся над «нынешним океаном безбожной пошлости» . С. А. Кибальник, под-водя итоги юбилейным торжествам, прямо отмечает (но со ссылкой на «зарубеж»): «В советской России, как иногда пишут за рубежом, Пуш-кин заменил Бога» .
Пушкин попал и в «иконопись»: имеются в виду не только па-лехские шкатулки 1920-х годов, но и календари с портретом Пушкина, где лик поэта окружен сиянием, а вокруг летают ангелочки (выпуска-лись к столетнему юбилею). На выставке в Манеже в 1999 году экспо-нировалась икона «Пушкин и Даль в виде свв. Козьмы и Дамиана» (предоставлена Государственным музеем религии).
Элементы сакральности феномена возникают неизбежно, в силу особой значимости фигуры Пушкина в истории национального само-сознания. Но церковь претендует на монополию в сфере сакрального. В годы изгнания церковного института из числа официально значи-мых наделение сакральными «атрибутами» заведомо светской фигуры было вполне оправдано и не вызывало протеста или обвинений в ко-щунстве. Но с возвращением церкви на исконно занимаемые ею пози-ции ситуация резко изменилась.
Сами попытки (даже поэтические, метафорические) поставить Пушкина рядом с Богом воспринимаются как посягательство на осно-вы, сердце веры. На уровне высших стратегий церкви возник кон-фликт между необходимостью очищать православное учение от ересей и размахом «пушкинопоклонства», основанного, как мы показали, на ряде объективных факторов.
В предъюбилейные годы проблема «Пушкин и христианство» стала рассматриваться особенно пристрастно. В Санкт-Петербурге и Москве были учреждены и стали традиционными чтения «Христиан-ская культура: Пушкинская эпоха», появились альманахи по материа-лам этих чтений (под редакцией Э. С. Лебедевой); с этой же тематикой во многом были связаны и периодические выпуски «Московского пушкиниста» (под редакцией В. С. Непомнящего ).
Какие цели ставят организаторы этой научной и – шире – обще-ственной деятельности? Это, прежде всего, обоснование факта, что «Пушкин – при всех сложностях его пути, при всей многообъемности творческого метода – есть человек и деятель русской христианской культуры, культуры православного народа» . Этот факт и заставляет участников чтений так много внимания уделять исследованию быта, культуры, нравов, социальных вопросов пушкинской эпохи как вре-мени глубокой, фундаментальной христианизации сознания нации. Восстановление христианского контекста пушкинского творчества – действительно «белое пятно» в пушкиноведении, поэтому здесь ценны любые факты. Однако сама установка организаторов заведомо далека от объективного стремления просто «воссоздать эпоху». Э. С. Лебеде-ва отмечает: «Семидесятилетнее давление государственного атеизма прекращено, детские шалости и вольномыслие пушкинской эпохи об-ретают правильную оценку» . Таким образом, «вольномыслие» сразу причислено к «детским шалостям». Рассматривая эпоху, участники чтений особый акцент делают на оценке традиционно «очерненных» фигур – например, Александра I. Так, В. Н. Тростников пишет: «Надо понять, что проблема Пушкина – проблема всего «золотого века рус-ской культуры». А с этим веком пора как следует разобраться. “Ах, золотой век!..” А ведь он не такой уж золотой… Почему я так много говорю об Александре Первом? Потому, что это помогает понять спе-цифику “Золотого века”. Ведь эта поистине колоссальная фигура со-вершенно не отражена этим “веком”. В чем же золотоносность его ли-тературы, если она дает такое … усеченное представление о нашей родовой биографии? И все упреки, которые можно адресовать этой литературе в целом, уместны и по отношению к Пушкину» .
Вторая задача исследований православного контекста пушкин-ской эпохи – показать, «что сам поэт участвовал в жизни Православ-ной Церкви: разумеется, венчался, разумеется, крестил своих детей, перед смертью покаялся и причастился, и без чьего бы то ни было принуждения» . Решая эту задачу, участники чтений отбирают фак-ты уважительного отношения Пушкина к христианству и конкретно православию. Наиболее востребованы здесь стихотворения каменноо-стровского цикла, диалог с митрополитом Московским Филаретом (святителю Филарету и, в частности, его поэтической переписке с Пушкиным посвящены особые Филаретовские чтения ), суждения Пушкина поздних лет о Евангелии, Библии. Упоминаются факты «троичного» предупреждения Пушкина об опасности в декабре 1825 года, когда он пытался тайно пробраться в Петербург, но был останов-лен «дурными приметами» (они истолковываются как Божье преду-преждение) . Наиболее очевидный аргумент особого благоволения Бога поэту – 46 часов, которые были дарованы Пушкину перед смер-тью для того, чтобы успеть причаститься .
Третья задача – показать, что факты «вопиющего неверия» Пушкина – лишь отблески его метаний и заблуждений, которые он все равно преодолел и выбрался в конце жизни на верный путь добросове-стного верующего. Настойчивость подбора фактов не всегда произво-дит впечатление объективного анализа (например, Л. А. Краваль объ-ясняет рисунки Пушкина соотношением со святцами и почитанием святых, скажем портрет Анны Керн 2 октября 1829 года соотносится с памятью Анны Кашинской и т. п.) . Все это напоминает прежние «приемы» по отношению к Пушкину – его «причесывание» под опре-деленную заданную идеологическую схему. Теперь в основе этой схе-мы лежит православная идея. Однако для выполнения этой задачи сделано много объективно ценного – такова, например, работа одной из активных участниц Чтений И. Юрьевой по фиксированию всех яв-ных и скрытых цитат из библейских текстов в творчестве Пушкина .
В рамках этой работы сделано немало для того, чтобы выявить ранее неизвестное. Глубокие исследования продолжают размышления русских философов-эмигрантов первой волны о природе религиозного чувства Пушкина. Опираясь на мнение С. Л. Франка, Г. П. Федотова, собственные наблюдения, С. Г. Стратановский приходит к следующе-му выводу: «Мне кажется, что религиозность эту следует понимать в экзистенциальном смысле, она возникла из душевного опыта Пушкина и связана с ощущением необратимости временного потока, бренности жизни, чувством греха. Теизм, если понимать под этим восприятие Бо-га как Владыки, Хозяина мира, был ему чужд. Поэтому «Подражания Корану» говорят нам не о том, к чему Пушкин пришел, а от чего он отталкивался. Он не был атеистом, но анти-теистом, религиозные те-мы осмыслялись им соотносительно со своей жизнью, т. е. экзистен-циально. Как точно заметил С. Л. Франк – «дух Пушкина всецело сто-ит под знаком религиозного начала преображения» .
Между тем это лишь одна тенденция в отношении православно ориентированных деятелей и ученых к Пушкину. По другую сторону остается резкое неприятие поэта вследствие его атеизма. Эта тенден-ция характерна для представителей собственно церковных кругов.
Я. Кротов в своей передаче на радио «Свобода» точно обозначил ситуацию: «Надо сказать, что отношение к Пушкину в церковной сре-де всегда было очень двусмысленным, мягко говоря, и можно в прин-ципе растасовать верующих христиан на тех, кто всегда считал Пуш-кина если не святым, то великим христианским поэтом, великим рели-гиозным поэтом, и тех, кто считал его безбожником, язычником, бого-противным, убийцей, да чуть ли не сатанистом, припоминая при каж-дом удобном случае «Гавриилиаду» – кощунственную юношескую по-эму Александра Сергеевича» . Один из участников программы, свя-щенник Михаил Ардов, настоятель Никольской церкви в Москве, тут же подтвердил мнение ведущего: «Надо помнить, что церковь это не какой-то идейно-политический лагерь, это столп утверждения истины. И этот столп не нуждается в том, чтобы его подпирали авторитетом человека, который всю жизнь прожил развратником, чревоугодником, картежником и кого, по меткому августейшему выражению, едва за-ставили умереть христианином» . Очевидно, что такое мнение про-тивоположно мнению В. С. Непомнящего. Однако для деятелей церк-ви очень важно подчеркивать, что Пушкин для них – обычный миря-нин, отнюдь не пророк или святой. В связи с этой позицией разверну-лись дебаты об идолопоклонстве – сторонники сохранения чистоты православных обрядов возмущаются тем, что ритуальная практика во-круг пушкинского мифа все время заимствует некоторые формы из обрядной практики христианства. Э. С. Лебедева рассуждает о том, что музеи Пушкина заменили многим храмы не только в то время, ко-гда церкви были в опале, но и сейчас, когда можно пойти и помолить-ся в Божий храм: «Явления культового поклонения множественны. Поездка в Псковский край всегда осознавалась как совершение палом-ничества, а теперь, когда в Петербурге “у Пушкина” образовалась усадьба (после передачи всего дома Волконских музею), и на Мойку, 12 едут как на монастырское подворье. Был случай, когда одна моло-дая женщина целый рабочий день крестилась на памятник, читала то-мик стихов, молилась и плакала на глазах у смущенных посетителей и недоумевающих сотрудников» . Э. С. Лебедева полагает, что случаи таких диких проявлений – знак искалеченности сознания людей, ре-зультат многолетнего вытравливания истинной веры. Споры между представителями церкви и музеев вокруг мест, связанных с Пушки-ным, достаточно показательны. «Не монастырь при Пушкине, а Пуш-кин при монастыре» – под этим лозунгом развернулись азартные деба-ты в прессе о том, что будет более грамотным решением – устроить в Святогорском монастыре музей или оставить могилу поэта у стен дей-ствующего монастыря? То же касалось и других храмов, имеющих от-ношение к поэту. В конце концов победу одержала церковь – один за другим начинали действовать храмы. Э. С. Лебедева отмечает: «Благо-творный процесс восстановления Церкви ослабляет значение ложных религий и неоязыческих ритуалов. В Пушкинские дни толпы почита-телей привыкли «приходить к поэту» – теперь у них есть возможность помолиться за него, помянуть по-христиански, вместо того чтобы пре-даваться массовому кумиротворению» . Таким образом, важная за-дача православных деятелей, касающихся проблемы пушкинского влияния, – подчинить это влияние церковному, сделать культ Пушки-на фрагментом религиозной практики.. Эта задача невыполнима в си-лу самих законов манифестирования мифа, требующих исполнения особых ритуалов, о которых речь пойдет в следующих главах Что же касается новейших религиозных исканий – они представляются ло-гичным проявлением самих закономерностей функционирования ли-тературного феномена такого масштаба .
Таким образом, классическая литература как блок литературных феноменов занимает в культурном поле уникальную нишу и вытесне-ние из этой ниши представляется маловероятным, несмотря на пани-ческие прогнозы последнего времени. Можно резюмировать:
1. Механизм массового восприятия того или иного артефакта связан с включением феномена культуры в определенный контекст, общий для реципиентов определенной формации.
2. Важнейшим вопросом, связанным с процессом этого включе-ния, становится вопрос о принципах «отбора» из всего многообразия смыслов определенных культурных фактов, то есть проблема актуали-зации смыслов.
3. Основой актуализации в процессе восприятия русской класси-ческой литературы становится этический консерватизм, соотносимый с социальным консерватизмом по степени устойчивости, но контраст-ный неизменному набору общепринятых «личных» ценностей. Этот контраст остается неизменным с течением времени в силу «двойного стандарта» нравственных ценностей в национальном масштабе. Ак-туализируются смыслы, связанные с «общественнозначимыми ценно-стями».
4. Важнейшей интегративной функцией литературных феноме-нов в связи с их общественнозначимыми смыслами является консоли-дация национальных сил, доказательство национального единства и факт национального самосознания (параллель «великая русская лите-ратура» – «величие России»).
5. Синекдоха «Пушкин – классическая русская литература» оз-начает признание центрального литературного феномена выразителем главных функций классики. Согласно проведенным опросам, творче-ство Пушкина признается востребованным для 83, 9 % взрослого на-селения 74 % опрошенных младше 19 лет, что в целом демонстрирует высокую актуальность пушкинского наследия для современных чита-телей. Основная причина обращения к пушкинскому наследию – «ин-терес». Тем самым обосновывается тезис о квантитативной значимо-сти классической литературы в плане ее общего интегративного зна-чения.
5. Анализ массовой рецепции пушкинского наследия показыва-ет, что важнейшие компоненты общего представления о творчестве Пушкина – «стихи», «сказки», «Евгений Онегин». Это подчеркивает универсальную значимость пушкинского творчества для российского читателя вне фактора возраста.
6. Анализ ассоциативных рядов, связанных с именем Пушкина, позволяет судить об общих смыслоформирующих сценариях, где на первый план выдвигается поиск «светлого начала», что отражает дей-ствие одного из важнейших механизмов функционирования классики – интегративной оптимизации.
7. Редукция пушкинского наследия в сознании современников сводится к признанию главным в его текстах утверждения незыблемой иерархии человеческих ценностей. Пушкин воспринимается как тво-рец своеобразного «учебника жизни», чьи тексты заменяют легитим-ную модель общественного устройства, а сам национальный поэт ока-зывается легитимно авторитетной этической силой.
8. Пушкинский феномен оказывается в зоне сакрализации и на-деляется качествами национальной святыни, то есть высшей силы, объединяющей нацию на уровне «стержневой идеи».
9. Попытки христиански ориентированных кругов интеллиген-ции вывести пушкинский феномен из зоны сакрализации не могут быть успешными в силу действия самих механизмов сакрализации.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *