Что осталось от Пушкина

Когда человек умирает, его тело, упакованное в более-менее прочный деревянный ящик, опускают на глубину двух-трех метров под землю, где начинается процесс трансформации: консументы уничтожат мягкие ткани, затем возьмутся и за гроб, а не так уж много лет спустя на месте человека останется скелет, невкусный для маленьких тружеников кладбища. Все мягкое и нежное в человеке превратится в траву, она завянет, падет на землю, чтобы снова зазеленеть следующей весной. Но в траве потеряется облик человека, ставшего ею, плата за такое бессмертие – безличность. Зато археолог, извлекший на раскопках скелет, безошибочно восстановит утраченный лик.
Нерукотворный памятник, который творческий человек высекает из мрамора своих духовных возможностей, вовсе не так уж вечен, как надеялся Гораций. Невидимым и плохо изученным человеком бактериям этот материал вполне по зубам. Памятник, намеревавшийся стоять подобно пирамидам, оказывается из плоти и крови. Их-то время съест первыми. Но скелет останется. Скелет-намек, по которому можно восстановить лик.
Что же осталось сегодня от Пушкина? Продолжая грубое физиологическое сравнение, можно сказать: остались «святые мощи». Мощи – это грязно-коричневые останки человека, несколько костей, покрытых каким-то пушком – напоминанием о плоти. Их кладут в красивую колыбельку и торжественно вносят в храм. Согласно верованиям религиозных людей, мощи святых обладают чудодейственной силой, и десятки верующих стремятся прикоснуться к святыне – чтобы излечиться от плотских болезней и душевных болей.
В случае с Пушкиным сложность в том, что в храм «в обязательно-принудительном» порядке привели отнюдь не благостно настроенных «верующих», но всех подряд. То есть обязали поклониться святым мощам. Речь идет, конечно, о школьной программе. Нравится, не нравится – нет разницы. Обязаны прочитать. Выучить наизусть. Написать сочинение. Сдать экзамены.
Аналогия понадобилась нам, чтобы понять, как устроены механизмы «остаточной проекции». Картина такова: творчество поэта никогда не будет жить во всем объеме, в полном и адекватном виде. Невозможно представить себе, что все читают всего Пушкина. А даже если бы кому-то пришло в голову организовать такое принудительное потребление пушкинского наследия, результат был бы жалким. Может быть, соотносимым со старым экспериментом двадцатых годов, когда двенадцати пролетариям дали собрание сочинений Пушкина для экспертизы: они должны были все прочитать и решить, что включать, а что нет в издание пушкинских текстов для «массового читателя». Без курьезов не обошлось: например, строчка «О, сколь он для тебя, кагульский брег, поносен» была воспринята как информация о расстройстве желудка на кагульском берегу (Мануйлов В.А. Рабочий читатель и Пушкин // Звезда. 1933. № 12. С. 153?154).
Но дело даже не в этом. Любая информация, в том числе и культурная, неизбежно с течением времени редуцируется, то есть упрощается, сворачивается. Амальгама культуры подобна матрице, ячейки которой содержат не саму «культуру в чистом виде», но ее коды, некие ярлыки. Такой код при наличии достаточных знаний и инструментов можно дешифровать, развернуть. Но даже при очень профессиональном разворачивании информации она не восстановится в полном объеме. Утратится контекст, будут привнесены новые смыслы… Тот, кто читает Пушкина после Бродского, равно как и тот, кто читал его после Блока, видит перед глазами искаженный текст, изнемогающий под тяжестью культурных напластований. Очистить от них Пушкина невозможно – да и ни к чему. Потому что таков закон бытия артефакта.
Так что же происходит с пушкинским наследием в перспективе движения времени? Цепочка весьма проста: сначала некие эксперты (писатели, критики, ученые, чиновники, политики, церковники, партийщики и т. п. ? в общем, все, кто озабочен проблемой «трансляции культурных ценностей» в «воспитательных целях») устанавливают «обязательный список», на основе которого создается «пушкинский раздел» в курсе школьной литературы, а затем этот список (в ходе нетерпеливого и поверхностного – в силу возраста и самой школьной системы ? «потребления») сворачивается до краткой формулы в сознании десятков, сотен, тысяч и даже миллионов его читателей. Но как бы ни было ущербно такое представление о поэте, как бы ни стремились разные группы, стоящие у идеологических рычагов, создавать и навязывать другим «своего» Пушкина, ярлык окажется проекцией тех самых «костей», которые, по сути, время убить не властно (а люди тем более). Почему так происходит? Возможно, потому, что у этих пресловутых экспертов степень произвола крайне невелика, а выбор их в какой-то мере вполне запрограммирован. Всякое культурное явление сворачивается в формулу-проекцию под воздействием определенных закономерностей.
Но не у всякого явления так велик статус, как у пушкинского наследия. В 1993 г. вышла книжка «Советский простой человек», где обобщались десятки соцопросов, проведенных «на волне перестройки» в конце 1980-х годов. В частности, респондентам предлагалось назвать 10 «выдающихся людей всех времен и народов». Вопрос никак не комментировался, мнение опрашиваемых не подвергалось никаким коррекциям. В конце концов получилась топ-десятка эпохи перестройки:
1. Ленин
2. Маркс
3. Петр 1
4. Горбачев
5. Пушкин
6. Энгельс
7. Ломоносов
8. Сталин
9. Суворов
10. Гагарин
При этом авторы исследования комментируют эти факты следующим образом: «Присутствие Пушкина на Олимпе пятерых “выдающихся среди выдающихся” придает культурное измерение политико-идеологической верхушке и одновременно наделяет имидж поэта чертами царя и генсека – в курируемой им области поэзии, искусства» (Советский простой человек: Опыт социального портрета на рубеже 90-х. М.: Мировой океан, 1993. С. 177).
В самом деле, Пушкин выполняет миссию, и эта миссия и есть функция кода. Его именем кодируется не только литература начала 19 века (литература «пушкинской эпохи»), но и русская литература вообще, впрочем, процесс редукции неостановим, и вот имя Пушкина становится синонимом и ярлыком отечественной культуры и даже русской духовности вообще. Как сказал Гоголь еще при жизни поэта ? русский человек, каким он явится двести лет спустя.
При такой тяжелой ответственности культурное явление неизбежно должно основательно свернуться. Ведь если менее известный автор представлен в культурной матрице своей собственно эстетической составляющей, то Пушкину приходится «отвечать» за все и за всех – в том числе за политику, идеологию, стратегию и тактику государства, в общем, давать однозначные ответы на риторические вопросы вроде фразеологизма «А платить за тебя что, Пушкин будет?» Да, платить за всех будет именно он. Осталось понять, как за всеми этими напластованиями продолжает прочерчиваться проекция именно Поэта.
Собственно, прежде всего следовало бы спросить у народа (среднестатистического «большинства»): что для каждого из вас значит Пушкин? Это оказалось не так уж трудно – пойти и спросить. В конце 1990-х годов был проведен простой ассоциативный эксперимент ? сотням людей задали один и тот же вопрос: какие ассоциации вызывает у вас слово «Пушкин»? Фантазия людей ничем не ограничивалась и никак не направлялась. Потом эти ассоциации были проанализированы, собраны в тематические «узлы», в которых усматривались вполне определенные доминанты. Из этих доминант и сложилась «пушкинская формула», то есть ответ на вопрос «Что значит Пушкин для России в конце ХХ века» (см. подробнее: Загидуллина М.В. Пушкинский миф в конце ХХ века. Челябинск, 2001). Кстати, литературоведы, а вместе с ними и более широкий круг интеллигенции не раз высказывали мысль о том, что в сознании массы Пушкин представлен карикатурно убого ? ловелас, декабрист и на дуэли дрался. Эксперимент показал, что представление интеллигенции о «ярлыке» Пушкина само является «ярлыком» и не имеет ничего общего с реальной картиной.
Было установлено, что главные ассоциативные «гнезда» касаются оценки творчества поэта («великий», «гениальный»), его внешности («кудри») и его произведений, выстроенных в следующую цепь: стихи, сказки, «Евгений Онегин».
Этот «предметный» набор указывает на главные силовые линии в восприятии творчества Пушкина и его личности: признание гениальности, персонифицированность (значимость внешних данных) и редуцированное ? упрощенное, свернутое ? представление о творческом наследии.
Первая позиция утверждает саму причину ценности пушкинского творчества, вторая указывает на «нестертость» пушкинской харизмы. Самая общая пушкинская «формула»: «Гениальный кудрявый поэт». Можно предположить, что первая часть этой формулы – результат бессчетного повторения клише, появившегося еще в 19 веке (а не во время советских пушкинских юбилеев, как может казаться).
Что касается представлений о внешности поэта, во многом сведенных именно к «кудрям» (в меньшей степени – «бакенбардам»), то это принципиальная позиция массового восприятия, когда внешность поэта играет большую роль. Кудри ассоциируются с нарушением норм, буйством, молодостью и даже бунтарством. Внешность гения должна быть узнаваема. Визуализация носителя харизмы – непременный атрибут всякой известности. Как бы ни был гениален соотечественник, он не станет культовой фигурой, пока не явится миру, не станет «иконой». Сегодня ни один писатель не сравнится известностью с телеведущим, которого знают в лицо миллионы, пусть этот ведущий только и делает, что «ведет» программу, в отличие от писателя ? философа, гения, создающего шедевры. Пушкинская внешность счастливо вписалась в простейшие линии (он сам нарисовал пером наиболее востребованное свое изображение – в профиль). А потом оказалось еще проще. Например, на пушкинском двухсотлетии на фестивале в Пушкине продавались пакеты с надписью «Пусть всегда будет Пушкин» и изображением «солнца-Пушкина»: кружочек, слегка обрисованный спиралькой кудрей и бакенбард, на который был надет цилиндр… И это был, несомненно, Пушкин. Ахматова когда-то замечала, что все любят «Конька-Горбунка», но что-то она ни разу не слышала от детей «дядя Ершов». А «дядя Пушкин» ? пожалуйста! Это почти как когда-то «дедушка Ленин».
Итак, большинство опрошенных ассоциируют с именем Пушкина оценку его гениальности и его внешность. Сложнее анализировать ассоциативные ряды, связанные с «формулой творчества».
Лидерство в этом условном рейтинге занимает поэзия («лирика», «стихи»). Разные цепочки в ассоциативных рядах позволяют выстроить определенный ряд пушкинских поэтических строчек, прочно «внедрившихся» в массовое сознание. На первый план выходят стихи о любви. «Гнездо» ассоциаций: молодость (юность), женщины, нежность, влюбленность, возвышенность, восторг, радость, ревность, веселье, грусть, печаль, светлые чувства, интимность. Исходя из цитатных ассоциаций можно предположить три основных текста, «усвоенных» среднестатистическим сознанием в качестве основы представлений о пушкинской любовной лирике: «На холмах Грузии лежит ночная мгла…», «Я вас любил…», «К ***» («Я помню чудное мгновенье…»). Отметим, что, помимо включения в школьную программу, особую роль играет и жизнь этих стихотворений в виде популярных романсов.
Попытаемся определить, как эти тексты формируют представления о Пушкине – певце женского величия и красоты. Все три текста декларируют подчеркнуто романтическое отношение к женщине как высшему и прекраснейшему явлению жизни. Позиция лирического героя – робкое восхищение и смиренное любование, принципиальная не-агрессивность, готовность к самопожертвованию во имя любимой, ее обожествление. Очевидно, что по количеству ассоциаций лидирует именно такое представление о любовной лирике Пушкина; «донжуанский список» и любовь лирического героя-победителя и сердцееда оказывается ассоциацией периферийной. «Тройной» любовный текст может быть рассмотрен как единое целое. Хронологически стихи были написаны в таком порядке: 16–19 июля 1825 «К ***», февраль 1829 – до 9 марта «Я вас любил», 15 мая 1829 – черновой набросок «На холмах Грузии» («Все тихо – на Кавказ идет ночная мгла»). Все три стихотворения посвящены разным женщинам (А. П. Керн, А. А. Олениной и, возможно, М. Н. Раевской), отношения с которыми тоже сложились по-разному. Но все три стихотворения можно рассмотреть как разные вариации одного и того же лирического сюжета, оказавшегося востребованным в национальном сознании в качестве универсалемы любовного чувства и признания в этом чувстве. Не исключено, что основа этих текстов – попытка влюбленного мужчины понять горизонт ожидания женщины-читательницы и максимально соответствовать этому горизонту. Каждый из этих текстов – стихотворение-соблазнение, в основе которого лежит идея абсолютной целомудренности и рыцарской возвышенности лирического героя (как наикратчайший путь к сердцу любимой). То, что Пушкин стремился к такому «соответствию», становится особенно очевидно при сравнительном анализе этих текстов с учетом черновой работы (сохранился набросок «Все тихо – на Кавказ идет ночная мгла»).
Участники сюжета – мужчина и женщина. Она – холодна и далека, любовь ее не касается, она выше всяких «подозрений» в проявлении чувств, скорее, божественна, чем женственна («гений чистой красоты», «но пусть она вас больше не тревожит», «как пламень жертвенный чиста моя любовь»). Лирический герой почтителен и предупредителен: он многократно подчеркивает чистоту своих помыслов (во всех текстах нет и намека на «огонь желанья»). Когда-то пораженный любовью к красавице, он переживает разлуку с нею («шли годы», «промчалось много лет», «я вас любил безмолвно, безнадежно»). Из горнила расставания он выходит еще более любящим и почтительно благоговеющим:
И сердце бьется в упоенье,
И для него воскресли вновь
И божество, и вдохновенье,
И жизнь, и слезы, и любовь.

Я твой по-прежнему: тебя люблю я вновь,
И без надежд, и без желаний,
Как пламень жертвенный чиста моя любовь
И нежность девственных мечтаний.

Я вас любил так искренно, так нежно,
Как дай вам Бог любимой быть другим.

Во всех трех стихотворениях есть определенный набор средств выражения чувства: «нежность», «безнадежность», «печаль», «тревоги» и многократное «люблю» (дважды в стихотворении «К ***», пятикратно в «Я вас любил…», дважды в «На холмах Грузии лежит ночная мгла…» и четырежды в наброске «Все тихо – на Кавказ идет ночная мгла…»). Черновые материалы последнего стихотворения позволяют проследить ход оформления этого инварианта, об этом пишет С. М. Бонди: «Вместо второго стиха мы видим в автографе только клочки, быстрым почерком набросанные и сейчас же зачеркнутые отрывочные слова: «без надежд», «без вниманья», «без упований», – а с другой стороны – «без сладострастья» (зачеркнуто и еще раз повторено «сладострастья»), «без наслаждений», «без желаний», «без темной ревности»… Из всего этого Пушкин в конце концов составил стих:
И без надежд и без желаний» (Бонди С. М. Новые страницы Пушкина. М.: Academia, 1931. С. 102).
Лирический герой во всех этих текстах реализует заветную мечту женщины о любви – когда женщина внушает безнадежную и трепетную любовь и дальнейшие отношения целиком лишь в ее власти. Важно, что поэт ставит красавицу, что называется, «выше любви» и каких бы то ни было «плотских» (а значит, унижающих ее с женской точки зрения) желаний. Такая позиция и провоцирует массовое представление о Пушкине – певце женщины-божества, умеющем сказать сокровенное, облечь женский горизонт ожидания в материю слов. Фактически это перепевы рыцарской модели, воплощенной в поэзии средневековых трубадуров. Пушкин не раз обращался к теме любви к недосягаемой божественной красоте (например, в многократно переделываемой им легенде «Жил на свете рыцарь бедный»). И женщины-читательницы проглотили эту наживку – рыцарское ведь в нашей жизни такая редкость! Подтверждением этому (как всеобщему явлению) может служить письмо от домохозяйки Л. Ратомской, опубликованное в «Санкт-Петербургских ведомостях»: «Моя соседка злится до невозможности. Как услышит, что по телевизору замогильным голосом пугают: до дня рождения Пушкина осталось столько-то дней, так прямо из себя выходит. “Уж скорее бы Пушкин родился и они перестали народ запугивать, – возмущается. – Надоело”. А я ей говорю, что ты все злишься, выключи телевизор, возьми Пушкина и почитай – он же не виноват ни в чем. Сначала она не захотела. “Я, – говорит, – его в школе проходила и не собираюсь снова за парту садиться”. Я прямо заставила ее книгу взять, у меня собрание сочинений дома. И что вы думаете? Приходит: “Хорошие, – говорит, – у него стихи (я ей стихи подсунула). Дай еще другую его книгу”. Я даже удивилась: “А что тебе больше всего понравилось?” Она: как Пушкин к женщине относится, я такого в своей жизни не встречала. И читает: “Как дай вам Бог любимой быть другим”. А потом опять: “Я, например, такого в жизни своей не встречала”. Я ей говорю: твоя жизнь – еще не пример. Вот тебе книга, в ней примеры получше – учись. Она мне ответила – я даже удивилась: так ведь я уже начала учиться. У Пушкина. Может, счастливее стану» (Санкт-Петербург. ведомости. 1999. 5 – 10 июня. С. 6).
Второе ассоциативное «гнездо» – природа. Ассоциации с какими бы то ни было природными явлениями возникают у каждого пятого опрошенного. При этом, как показывает опрос, четко обозначаются два главных времени года – зима и осень. «Зимние» ассоциации в свою очередь условно можно разделить на два «погодных» варианта: зимняя ночь и непогода (при этом респонденты отмечают, что они представляют уютное пространство дома – от барской усадьбы до русской избы) и мороз и солнце («хруст снега», «ослепительное сияние морозного дня»). Очевидно, что два основных текста здесь – «Зимний вечер» и «Зимнее утро». «Зимний вечер» – стихотворение 1825 года, «Зимнее утро» согласно авторской помете датируется 3 ноября 1829 года. Зимняя непогода описана в обоих текстах, причем и в том, и в другом случае наблюдатель находится в уютном помещении, а зимняя вьюга гудит «за окном». Характерно, что дорожные зимние тексты («Бесы», «Зимняя дорога») оказались менее востребованы в национальном сознании. Тихое пережидание непогоды «у камина», в уютной «лачужке» оказывается вполне адекватным русскому быту. При этом важно, что пейзажный текст «опрокинут» в бытовое пространство, существует не сам по себе, а как элемент русской усадебно-деревенской жизни. В «Зимнем вечере» «усадебность» снята – перед нами именно «ветхая лачужка» с «соломенной» крышей, а собеседница поэта – «старушка», дремлющая под «жужжаньем своего веретена». Бытовой сюжет скромного пира под гул вьюги обрамлен эмоцией грусти: «Выпьем с горя; где же кружка? // Сердцу будет веселей». Эта строчка прочно вошла в массовое сознание. Как, например, в пародийном тексте 1999 года: «Селезнев: А теперь все приглашаются на небольшое юбилейное чаепитие. Оно пройдет под пушкинским девизом, который издавна примиряет на Руси любых политических оппонентов: “Выпьем с горя! Где же кружка? Сердцу будет веселей!”» (Дробиз Г. Наше все // Лит. газ. 1999. № 22. С. 16).
Второй «зимний» текст моделирует пейзаж, вписанный в «барское» пространство. Интонация подчеркнуто торжественна и ликующе радостна, зимний пейзаж роскошен, сюжет связан с «far niente» и праздной прогулкой в «санках». Здесь нет места «веретену», «кружке», «соломе». «Печь», «лежанка», «кобылка бурая» и «санки», разумеется, выбиваются из общего тона. В черновике несколько раз опробовались более «высокие» варианты («не велеть ли в санки // Коня черкасского запречь»). Таким образом, Пушкин сознательно сталкивает прежний текст «лачужки» с изящным вариантом галантных украшений («Звездою севера явись», «Под голубыми небесами // Великолепными коврами», «предадимся бегу // Нетерпеливого коня»). «Зимнее утро» по сравнению с «Зимним вечером» – текст более архаичный, и эта архаика, по словам Б. М. Гаспарова, «будящая ностальгию анахронистичность» (Гаспаров Б. М. Поэтика Пушкина в контексте европейского и русского романтизма // Современное американское пушкиноведение. СПб.: Акад. проект, 1999. С. 329), оказывается знаком ушедшего «золотого века». Неслучайно в рядах ассоциаций респондентов так часто встречаются такие замечания: «Жизнь дворянства в начале 19 века», «19 век – “золотой век” русской культуры», «Москва, цилиндр, белые лайковые перчатки, бал», «эпоха, гений, русская культура», «Россия, бал, любовь», «зима, снег, любовь, поклонники, старинные платья, 18 век» и т. п. Рецепция «Зимнего утра» связана с актуализацией именно этого «архаичного» пласта. С одной стороны, подчеркнутая «русскость» этого текста («мороз и солнце», «снег», «север» как знаки России), с другой стороны – старинный, отошедший в прошлое быт счастливых праздных людей, возвращение к утраченному в бешеном ритме жизни покою, своеобразной «Внутренней Обломовке» всякого русского человека.
Восприятие «Зимнего вечера», напротив, связано с вневременной «сказочностью» (лачужка – «избушка на курьих ножках», старушка – добрая Баба-Яга, сказочное веретено, почти одушевленная вьюга), перебиваемой совершенно несказочным, а весьма бытовым (и тоже вневременным) сюжетом «кружки» (вполне логично заменяющей «бокал» и даже «стакан») и выпивки с «горя» (кстати, кружка в числе ассоциаций упоминается неоднократно).
Второй «природный» текст – «осенний». Характерно, что среди ассоциаций нет, например, дождя (хотя Пушкин не раз описывал дождливую непогоду), а для большинства респондентов осень оказывается «золотой» или «ранней». Есть указания на листья и листопад. Очевидно, что в центре внимания – «Осень» («Октябрь уж наступил – уж роща отряхает»), точнее, хрестоматийный фрагмент этого стихотворения:
Унылая пора! очей очарованье!
Приятна мне твоя прощальная краса –
Люблю я пышное природы увяданье,
В багрец и в золото одетые леса,
В их сенях ветра шум и свежее дыханье,
И мглой волнистою покрыты небеса,
И редкий солнца луч, и первые морозы,
И отдаленные седой зимы угрозы.
Редукция одного из центральных философских текстов Пушкина до пейзажной зарисовки спровоцирована школьной программой. Очевидно, что респонденты «не замечают» в этом стихотворении указаний на «дни поздней осени» («промерзлый дол», «гаснет краткий день»), напротив, актуализируется пора осени «золотой» – тихого летнего ренессанса перед зимней стужей. Текст «Осени» упрощен, нивелировано даже знаменитое развернутое уподобление осени чахоточной деве. Остается сочетание «уныния», «увядания» с «пышностью» и «красой». Читатели оказываются в мире «чистого пейзажа», не отягощенного «философскими раздумьями».
Характерно, что почти нет ассоциаций с памятником Пушкину в Москве либо со строчками стихотворения «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…». «Свобода» упоминается дважды, есть и ассоциации с декабристами, называется несколько раз стихотворение «Во глубине сибирских руд». Ни разу не встретилось ассоциаций, напоминающих текст стихотворения «Любви, надежды, тихой славы…», много лет включаемого в школьный список стихотворений Пушкина, обязательных для заучивания наизусть, ставшего источником самых разнообразных переделок, например:
Товарищ, верь – пройдет она
И демократия, и гласность.
И вот тогда Госбезопасность
Припомнит наши имена.
Или известная деконструкция: «Души прекрасные порывы…». Ассоциативно с именем Пушкина этот пласт не связан.
Таким образом, «лирический состав» пушкинской поэзии в среднестатистическом сознании таков: любовь и природа.
Вот так и получается, что Пушкин воспринимается как поэт «чистого искусства». Любовь и природа оказываются наиболее востребованными темами его поэзии, при этом важно, что любовный текст очищен от всего негативного (например, ревности, разлук, ссор, о которых Пушкин писал немало), как, впрочем, и природный текст. Зимняя непогода уравновешивается уютом лачужки или усадьбы, осенний текст подчеркнуто «золотой». Зимняя безнадежность «Бесов», например, в среднестатистическом восприятии совершенно не отразилась, как и философские доминанты «Осени». Именно благодаря такому отбору Пушкин оказывается «светлым», «легким», «воздушным», «радостным» поэтом. Такое восприятие пушкинской поэзии нельзя считать случайностью или уникальным фактом современной эпохи. В. Г. Белинский, скажем, заявлял: «Что составляет содержание мелких пьес Пушкина? Почти всегда любовь и дружба, как чувства, наиболее обладавшие поэтом и бывшие непосредственным источником счастия и горя всей его жизни… Общий колорит поэзии Пушкина и в особенности лирической – внутренняя красота человека и лелеющая душу гуманность» (Белинский В. Г. Собр. соч.: В 9 т. Т. 6. М.: Худож. лит., 1981. С. 282). Если учесть, что из 22 стихотворений, приведенных в качестве примеров в пятой статье Белинского о Пушкине, только треть связана с непосредственным выражением чувства любви и дружбы (и то некоторые стихотворения приводятся для доказательства иных идей), то станет очевидно, что Белинский и сам оказывался во власти мнения, а не факта. Любовная лирика Пушкина была наиболее востребованной «по умолчанию» (поэзия – язык любви). Размышляя о природе в стихах Пушкина, Белинский замечает: «Кстати об изображаемой Пушкиным природе. Он созерцал ее удивительно верно и живо, но не углублялся в ее тайный язык. Оттого он рисует ее, но не мыслит о ней. И это служит новым доказательством того, что пафос его поэзии был чисто артистический, художнический, и того, что его поэзия должна сильно действовать на воспитание и образование чувства в человеке» (Там же. С. 292. Курсив Белинского). Интересно, что Белинский в этой же статье цитирует три октавы «Осени», но принципиально не отмечает мысль этих строф. Поэтому и появляется заключение: «Для Гете природа была раскрытая книга идей; для Пушкина она была – полная невыразимого, но безмолвного очарования живая картина» (Там же. С. 293). Можно сказать, что Белинский одним из первых продемонстрировал сомнительность «научного метода» в анализе явлений такого масштаба, как Пушкин. Ему так важно было показать, что проза требует мыслей и мыслей, а поэзия – чувства и чувства! Пушкин был обречен на непонимание. Сколько бы потом ни доказывали пушкинисты, что и у Пушкина есть мрачные страницы, тяжелые раздумья, катакомбы духовных терзаний, глубокие философские строки, ? он будет оставаться в массовом представлении «легким» и «воздушным».
Впрочем, взгляд на Пушкина как автора стихотворений о высокой и чистой любви и певца русской природы лежит в основе важнейшего в истории русской литературы XIX века разделения на «пушкинское» и «гоголевское» направления. Вот характерное свидетельство из статьи А. В. Дружинина «А. С. Пушкин и последнее издание его сочинений»: «Против того сатирического направления, к которому привело нас неумеренное подражание Гоголю, поэзия Пушкина может служить лучшим орудием. Очи наши проясняются, дыхание становится свободным: мы переносимся из одного мира в другой… Там, где прежде по сторонам дороги видны были одни серенькие поля и всякая дрянь в том же роде, мы любуемся на деревенские картины русской старины, на сохнущие и пестреющие долины… Неведомые равнины имеют в себе что-то фантастическое; луна невидимкою освещает летучий мрак, малые искры и небывалые версты бросаются в глаза ямщику, и поэтический полет жалобно поющих дорожных бесов начинает совершаться перед глазами поэта. Зима наступила; зима – сезон отмороженных носов и бедствий Акакия Акакиевича, но для нашего певца и для его чтителей зима несет с собой прежние светлые картины, мысль о которых заставляет биться сердце наше. Мужичок с триумфом несется по новому пути на дровнях; на красных лапках гусь тяжелый осторожно ступает на светлый лед, собираясь плавать, скользит и падает к полному своему изумлению. Буря мглою небо кроет, плача, как дитя, завывая зверем и колыхая солому на старой лачужке, но и в диком вое зимней бури с метелью таится своя упоительная поэзия. Счастлив тот, кто может отыскать эту поэзию, кто славит своим стихом зиму с осенью и в морозный день позднего октября сидит у огня, воображением скликая вокруг милых друзей своего сердца, верных лицейских товарищей и воздавая за их дружбу сладкими песнями, не помня зла в жизни, прославляя одно благо!» (Дружинин А. В. А. С. Пушкин и последнее издание его сочинений // А. С. Пушкин: pro et contra. СПб.: РХГИ, 2000. Т. 1. С. 105–106. Статья опубликована впервые в «Библиотеке для чтения» в 1855 г.: № 3. Отд. III. С. 41–70). В этом длинном «гоголевско-пушкинском» парафразе очевидно стремление автора подчеркнуть «мрачность» и «ничтожность» русской действительности в представлении Гоголя и «светлость» и «радостность» ее в изображении Пушкина. Как видим, в «формулу» Дружинина попадают те же «природные» тексты, что составляют и нынешнее ядро редукции пушкинской лирики, а, например, стихотворение «Бесы» лишается своего мрачного колорита и превращается в «фантастическую» «упоительную поэзию». Таким образом, сведение всей лирики Пушкина к светлому и беспечному воспеванию красоты любви и природы имеет долгую традицию.
О чем же говорят эти наблюдения? Поиск «светлого начала» оказывается потребностью и определенным сценарием общенационального восприятия. Поддающиеся такому поиску пласты художественного наследия Пушкина проходят «отсев», в результате чего как значимые в общем «коде» поэта остаются именно «позитивные» тексты. Сравнение анкетных данных конца двадцатого столетия с мнением критики 40–50-х годов XIX века показывает, что этот процесс разворачивался в читательских кругах изначально, и профессиональные читатели – почти современники Пушкина – воспринимали его лирику во многом по тем же законам редукции, что и современный массовый читатель.
Следующая после стихов по частотности упоминаний группа произведений Пушкина – сказки. Наиболее часто упоминаемая сказка – о царе Салтане, затем следуют «Сказка о мертвой царевне и о семи богатырях» и «Сказка о рыбаке и рыбке», наименее востребованы оказались «Сказка о золотом петушке» и «Сказка о попе и о работнике его Балде».
Безусловный лидер – «Сказка о царе Салтане, о сыне его славном и могучем князе Гвидоне Салтановиче и о прекрасной царевне Лебеди» (29 августа 1831 г.). Судя по контексту ассоциативных рядов, даже «море» в большинстве случаев ассоциируется именно с этим текстом («Ветер по морю гуляет // И кораблик подгоняет»), а не со стихотворением «К морю», например. Имя Пушкина прямо ассоциируется с «царем Салтаном», многочисленны упоминания «лебедь», «Гвидон», есть «33 богатыря» и др. История восприятия сказки не изучена. Сказки казались предназначенными исключительно для детского чтения (и опрос показывает, что именно ассоциация «сказки» – «детство» устойчива при обращении к имени Пушкина). Между тем уверенное положение сказок Пушкина в общем ассоциативном поле, возможно, связано не только с периодом знакомства с этими текстами (детство выступает по отношению к жизненному опыту индивида как «золотой век» по отношению к коллективной психологии), сколько с особенностями их сюжета и поэтическими решениями. Важное тому подтверждение – очевидное преобладание сказок в прикладной пушкиниане. Кстати, лидером лаковых миниатюр палехских шкатулок стала все же «Сказка о рыбаке и рыбке». Судя по имеющимся источникам, именно она считалась ведущим по популярности в простом народе сказочным текстом Пушкина: «Если бы предположить, что общество педагогов пожелало устроить конкурс всем сказкам, взятым у народа интеллигентным человеком и возвращенным в народ, мы уверены, что “Сказка о рыбаке и рыбке» получила бы первую премию” (Что читать народу? Критический указатель книг для народного и детского чтения. Сост. учительницами харьковской частной женской воскресной школы: Х. Д. Алчевскою, Е. Д. Гордеевой и др. Т. 1. 2-е изд., испр. СПб.: Типография В. С. Балашева, 1888. С. 249). Перенос читательского интереса на более сложную и объемную (Пушкин в письме Вяземскому от 3 сентября 1831 года: «…на днях испразнился сказкой в тысяча стихов») сказку показателен. Ее волшебный сюжет, множественность чудесных ситуаций, драматизм (свойственный, впрочем, всем сказкам Пушкина), определили лидерство в ассоциативном ряду, связанном со сказками поэта. Важно, что в этой сказке в отличие от «Сказки о рыбаке и рыбке» практически отсутствует социальная проблематика, столь актуальная в сказке о разбитом корыте. Зависть сестер и их месть можно считать результатом действия не столько социальной обиды, сколько именно «дележа имущества» – ей досталось больше, чем им. Скитания Гвидона и его матушки по «синю морю» и сон натощак на волшебном острове вряд ли воспринимаются как череда лишений и невзгод, поскольку мгновенно заслоняются волшебными событиями воцарения Гвидона в новом государстве. В основе сюжета – стремление сына восстановить насильственно разрушенные семейные связи. Кроме того, это единственная сказка Пушкина с «хорошим» концом, в остальных случаях торжество победителей сопровождается гибелью злодеев или, как в «Сказке о рыбаке и рыбке» и «Сказке о попе…» полным крахом. Таким образом, можно предположить, что и при восприятии сказок действует тот же самый механизм отбора – поиск наиболее «светлого» текста. Популярность «Сказки о царе Салтане» подтверждается многочисленными переделками. Стихи строятся, например, на макароническом принципе:
Три герлицы под виндом
Пряли лейтли ивнингом.
«Кабы я была кингица», –
Спичет ферстая герлица…
либо с переводом на «офисно-компьютерный» жаргон:
Секpетаpши за компом
Заигpались вечеpком.
«Каб мне быть женой Админа», –
Говоpит одна фемина…
Переделки и пародии всегда были знаком популярности текста. Какой смысл пародировать произведение, не известное слушателям? Эффект будет равен нулю.
То же касается и третьего «участника» творческой формулы ? романа в стихах «Евгений Онегин», ставшего источником большого числа переделок и переиначиваний, написания произведений «на сюжет» «Евгения Онегина» и пр. Однажды Дмитрий Александрович Пригов (еще в период самиздата) произвел эксперимент по «лермонтизации» «Евгения Онегина»: он перепечатал пушкинский роман на машинке, заменив все прилагательные на «безумный» и «неземной». Выбор именно «Евгения Онегина» в качестве объекта «массового чтения» в предъюбилейные месяцы на ОРТ определялся теми же причинами – автоматическим связыванием имени Пушкина с этим произведением в первую очередь (как имя Гете автоматически связано с «Фаустом»). Невозможность киноинтерпретаций романа в стихах связана, возможно, именно с высокой степенью ответственности перед аудиторией (помимо ряда эстетических причин). Английский фильм «Онегин» (режиссер Марта Файнс) можно отнести, скорее, к разряду курьезов (по словам Л. С. Дубшана, «длинный-предлинный клип» ? Дубшан Л. С. Недуг новейших россиян… // Петербургский «Час пик». 1999. 9 июня. С. 15), хотя в юбилейные дни в прессе прошла волна публикаций разного характера – от полного неприятия до признания «первой ласточкой» и упреком российскому кинематографу в нерасторопности и невнимательности к классике. В юбилейные дни фильм показывался «для избранных», позднее шел в прокате, был показан и по ТВ, не вызвав особого ажиотажа. Следует признать, что проект ОРТ «Евгений Онегин: сегодня и навсегда» оказался более удачным вариантом «презентации» этого произведения (несмотря на разные жанры, сравнение уместно), поскольку демонстрировал причастность к этому произведению любого зрителя (на месте исполнителя мог себя без труда представить каждый). Материалы анкет подтверждают особую значимость этого произведения в массовом сознании.
Очень важно, что текст «Евгения Онегина» в качестве редукции творчества Пушкина воспринят именно как этический «кодекс». Когда В. Г. Белинский сформулировал мысль о возможности «превосходным образом воспитать в себе человека» (Белинский В. Г. Собр. соч.: В 9 т. Т. 6. М.: Худож. лит., 1981. С. 282) посредством обращения к пушкинским стихам, он имел в виду ту же самую функцию текстов поэта – этический императив («встань и иди», «делай, как сказано»). Центральная позиция знаменитой речи Достоевского о Пушкине – анализ конфликта Онегина и Татьяны как двух типов национального сознания, фактически рассмотрение моделей жизни с заведомым вынесением этического приговора: Онегин – ошибочная модель (и поэтому потребовалось раскаяние героя и осознание своих заблуждений), Татьяна – соответствует национальному «моральному кодексу». Вслед за критикой и литературоведение обратилось к этической стороне пушкинского творчества. Легитимность этической модели поведения главной героини романа (и осуждение с этой точки зрения позиции Онегина) оказывается в центре внимания большинства значительных исследований пушкинского романа – от Гроссмана и Томашевского до Эткинда и Клейтона.
Очевидно, что прочтение «Евгения Онегина» как романа о вечных ценностях жизни и выборе единственно правильного пути никак не исчерпывает содержания этого произведения; напротив, литературоведение на разных этапах развития пыталось от «социальной» проблематики вообще уйти. То же касается и поэтического наследия, благодаря которому можно не только «воспитать в себе человека», но и получить урок «вольтерианского вольнодумства» и «эротических причуд». Однако редукция восприятия шла по закону интеграции – восприятия не отдельных фрагментов или идей, а цельного, полного произведения под определенным углом зрения. «Евгений Онегин» стал не только «учебником» – по этой книге «гадали», открывая наугад и читая первые попавшиеся строки в качестве совета.
Все это было возможно именно потому, что пушкинский текст основывался на фабуле, учитывающей потребность в стабилизации жизненных ценностей. На первом плане оставалась любовь, при этом мир уютного семейного счастья оказывался недостижим и невостребован (что в целом характерно для ценностной иерархии российского национального сознания, по мысли Бердяева), впрочем, особую ценность приобретали категории долга и ответственности, столь свойственные «загадочной русской душе».
Таким образом, как бы сам поэт ни возмущался «чернью», требующей от сочинений его «пользы», эта позиция закрепляется в практике существования его произведений. Литературное творчество оказывается «путеводителем» по жизни, а отдельные произведения – «параграфами» учебника жизни, не отменяемого никакими политическими потрясениями. «Священный текст» пушкинского писания – своеобразная «путеводная звезда», следовать этому писанию приходится в трудные исторические периоды, когда кругом мрак и мгла (эту мысль наиболее четко сформулировал Ходасевич: «…каким именем нам аукаться, как нам перекликаться в надвигающемся мраке…» ? Ходасевич В. Колеблемый треножник // Пушкин. Достоевский. Пб.: Издание дома литераторов, 1921. С. 45. Одновременно идея «переклички» именем Пушкина возникает и у Блока: «Имя Пушкинского дома», 11 февраля 1921 г.). Пушкин воспринимается как автор «заповедного текста», в котором сохранены «заветы».
Эта позиция представляется особенно интересной. Возможно, наибольшую ценность для человека должна иметь книга с максимальным коэффициентом полезного действия – то есть наиболее ценная как инструкция. Самая инструктивная книга в истории человечества – Библия (или другие религиозные книги такого масштаба). Здесь объясняется, как человек должен жить, чтобы его жизнь имела высший смысл (т. е. решается наиболее сложная в человеческой практике проблема духовности). Инструктаж обладает великой силой воздействия: императив заставляет человека двинуться по избранному пути слепо и счастливо, поскольку выбор за него сделан. Новый Завет принципиально отличается от Ветхого тем, что инструктивность скрыта формой свободного выбора (в отличие от жестких заповедей Моисея, регламентирующих не только духовную, но и повседневно-бытовую жизнь человеческого сообщества, заповеди Христа имеют суггестивный характер и могут прочитываться неоднозначно). И все же это тоже инструкция-императив (не случайно наиболее востребованной оказалась «Нагорная проповедь» Христа, построенная по принципу прямых указаний, а не в виде притч). Читатель обращается к книге за ответами на волнующие вопросы, прежде всего, а уж затем как к источнику эстетического наслаждения. Именно поэтому в зоне сакрализации чаще всего оказываются писатели, озабоченные судьбою нации, человечества, ищущие пути спасения, цели и ориентиры общественного масштаба. Впрочем, если говорить о пушкинском феномене, там эта закономерность явно не срабатывает. Но в том и заключается уникальность его положения в литературном пантеоне нации.
Издательская практика подготовки пушкинских книг имеет такую же старую традицию, как и сам миф о Первом Национальном Поэте, является его неотъемлемой частью. Слово «миф» здесь вовсе не означает «пустоту», напротив, постулирует ответственность. Издавать Пушкина во все времена было сложно – его книги были больше чем просто книги. Первое более-менее полное издание сочинений Пушкина, предпринятое сразу после гибели поэта, было выставлено на продажу по баснословной цене – простому обывателю не подступиться. В «Бедных людях» Достоевского Варенька Доброселова предпринимает героические усилия, чтобы купить это собрание сочинений. То, что книги лежали на полках, а не разошлись мгновенно, свидетельствует лишь об их непомерной цене, а не об отсутствии интереса к Пушкину. Анненков, оказавшийся хранителем рукописей Пушкина (их передала ему Н. Н. Пушкина-Ланская), издал новое собрание сочинений в 1850-е годы, и это (тоже недешевое) издание было мгновенно раскуплено. Но издатели и предположить не могли, что произойдет в 1887 году, когда иссякнут родственные авторские права на издания Пушкина. Подготовленное к продаже день в день с прекращением прав (пятидесятилетняя годовщина со дня смерти поэта ? 29 января), «дешевое» (полуторарублевое – по тем временам не так и мало, однако значительно дешевле первых собраний, которые стоили от 15 до 60 рублей серебром) издание Пушкина не просто было раскуплено любителями его творчества. Книжная лавка на Невском, заблаговременно разрекламировавшая эту акцию, была разгромлена за 10 минут. Очевидцы оставили воспоминания о том, как толпа буквально смела выставленные томики, конторщик не успевал рассчитываться с людьми, деньги просто швырялись за стойку, другие (непушкинские) книги были свалены с полок и кинуты на пол, уже через четверть часа лавка была пуста – ни пушкинских книг, ни покупателей. В 1887 году появилось 163 наименования сочинений Пушкина общим тиражом 1 718 375 экземпляров. С этой поры Пушкин прочно включен в школьные программы, и многие издатели готовят «дайджест» полного собрания сочинений Пушкина, в основном адаптированный для школьного изучения. С одной стороны, все время предпринимаются попытки издать «самого полного» Пушкина, литературоведы соревнуются в комментировании его текстов, с другой – все время идет работа по «купированию» «полного» Пушкина. Были и печальные случаи – например, во время столетнего юбилея проходила акция «Пушкин – детям», когда ученикам гимназий бесплатно вручались томики сказок поэта. Батюшка одного из приходов, ответственный за эту раздачу, приказал вырезать из книг сказку о попе и работнике его Балде… Вечный спор – все ли у Пушкина по зубам народу? – оказался довольно драматичным, поскольку интеллигенция в этом споре занимала позицию воинствующего борца за «стопроцентно народного» Пушкина. В результате вопрос о том, есть ли у Пушкина не то что неподходящие для «народа», а просто слабые, неудачные строки, попадал в разряд кощунственного замахивания на святыню. Так, когда в самом конце XIX века академик Ф. Е. Корш анализировал псевдопушкинское продолжение «Русалки» (мистификация Д. Зуева), он решительно заявил, что такое продолжение вполне могло принадлежать Пушкину, который часто грешил небрежными и слабыми стихами, ленился, писал по вдохновению, а если не получалось – бросал начатое незавершенным. Однако мнение его единично. Выбрать «лучшее» у Пушкина равнозначно тому, что указать на «худшее». Но, как уже было сказано, какое-то стягивание и сокращение полного собрания сочинений шло постоянно (под знаменами школьных программ). Именно школа получила недоступное литературоведам-пушкинистам право выбрать лучшее у поэта. И растиражированные в миллионах экземпляров сборники «избранного» имели гриф «Просвещение». Понятно, что «лучшее» в этом случае не предполагало эстетической ценности; важнее был «воспитательный» потенциал.
Другой тип избирательного подхода к наследию Пушкина определяется так называемыми «тематическими антологиями», когда в основу выбора положен мотивный принцип. Например, русская природа или, скажем, свободолюбие. Так были составлены подборки стихов Пушкина о любви, дружбе, природе, свободе. В новейшей ситуации книжный рынок обогатился сборниками эротических произведений поэта.
Когда речь идет о сборнике избранных стихотворений Пушкина, можно уверенно прогнозировать, что не найдется больше ни одного знатока, обожателя или просто любителя пушкинского творчества, который безоговорочно согласился бы с этим выбором ? что-то покажется неожиданным и откровенно «лабораторным» на фоне более позднего творчества Пушкина, а что-то неоправданно пропущенным. Однако попытка издания «неполезного» Пушкина, который читается не как «иллюстрация» темы и не как «воспитательная» книжка, представляется важным знаком времени. Это, конечно, «мой Пушкин» Леонтьева, и, возможно, совокупность лирических произведений Пушкина, собранных в этой книге, больше скажет о составителе, чем об авторе. Например, нет «Воспоминаний в Царском селе» ? текста хулиганского, настолько бессовестно ломающего все представления о «парадном» стихотворении, что «старая гвардия» (Батюшков, Вяземский, Жуковский) была совершенно ошарашена такой торпедной наглостью юного «сверчка». Зато есть в сборнике «Безверие» ? этакий умственный опус, написанный «на заказ»: так и представляешь себе юного поэта, делающего постную физиономию и выводящего старательно строчку за строчкой «ожидаемого» текста, а про себя наверняка мурлыкающего что-нибудь менее философское (следы внутреннего «мурлыкания» сохранились в чопорной пряже этого «ноющего» стихотворения). Вообще, список во многом «ангажирован неангажированностью»: здесь тщательно (хотя и не полностью) исключены те самые «школьные» стихи, которые, видимо, «набили оскомину» составителю, потеряли свою свежесть за счет бесконечных повторений и зубрений (а именно – весь «вольнолюбивый» текст, опороченный советской эксплуатацией). А. Леонтьев пытается представить нам «свежего» Пушкина – не затертого бессмысленной школярской невежественностью. Но вместе с водой можно выплеснуть и ребенка. Школьные интерпретации множества стихотворений Пушкина, без сомнения, страдают однобокостью и даже некоторой убогостью. Но сами тексты от этого не мутнеют. Нельзя не восхищаться лирическим содержанием какого-нибудь юношеского послания к Чаадаеву, где революционное бунтарство неподражаемо смешано с «огнем желанья в крови», свержение самодержавия что-то уж очень смахивает на любовную победу, а все стихотворение в целом – на «песнь торжествующей любви». Это новый читательский опыт. Гениальность Пушкина во многом проявлялась в таланте «великого комбинатора» ? соединении несоединимого, доведении до вершины эстетичности техники «фьюжн», как выразился бы специалист по дизайну. Наличие множества разнородных элементов в пушкинской лирической «эссенции» и провоцирует «химический метод разложения» при восприятии его творчества: можно «оседлать» один элемент и выстроить интерпретацию. Отсюда и бесчисленность «моих Пушкиных», имеющих право на жизнь и уживающихся друг с другом. Потому что где-то в глубине интерпретаций мерцает неуничтожимый и явно неисчерпаемый и непознаваемый космос Пушкина.
Любое «подмножество» пушкинских стихотворений, составленное по самым неожиданным основаниям, прячет в себе поэта в его неизменной цельности. Дельвиг пафосно возгласил (в адрес 14-летнего поэта): «Пушкин! Он и в лесах не укроется; // Лира выдаст его громким пением»… Пушкин менее восторженно подтверждал: «Он по когтям меня узнал меня в минуту…» Когти ли, лира – что бы то ни было, какова бы ни была причина – Пушкину не удается «укрыться» ни в одной из подборок стихотворений. Он всегда больше своей проекции. Наверное, можно было бы заставить компьютер методом случайной выборки составить список пушкинских стихотворений – и удивляться потом стройности и гармонии этой случайности.
Сборник избранных лирических произведений Пушкина, составленный А. Леонтьевым, ? это Пушкин начала XXI века. Пушкин тех, кто «сдавал литературу» в советской школе. Через какой-нибудь десяток лет Пушкин станет иным. Но все равно Как бы мы ни смешивали элементы, как бы ни старались «классифицировать» пушкинское наследие, он останется прежним – самим собой. Не советским, не антисоветским, не монархическим и не республиканским. Тем Пушкиным, который когда-то заметил (процитировав Дельвига и одновременно предположив, что Дельвиг это у кого-то «украл»): «Цель поэзии – поэзия…»

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *